Подобная мистификация была возможно в первой половине XIX века в России. Не существовало ни радио, ни телевидения, ни телеграфа, ни телефона, ни даже хороших дорог, а территория России была огромна. О подобных случаях ходили анекдоты, даже великий Пушкин как-то был принят губернатором Нижнего Новгорода за тайного ревизора. Гоголь любил выдавать себя на почтовых станциях за важного чиновника и требовал лучших лошадей незамедлительно. Хлестакова можно назвать не просто обманщиком, а вдохновенным вралем, увлекаясь, он сам начинает верит своим рассказам. Даже откровенные оговорки не могут его сбить. Гоголь считал Хлестакова самым удачным персонажем своей пьесы, так как в его образе намечены черты, свойственные каждому человеку. Автор считал, что актер должен говорить монологи Хлестакова все быстрее и быстрее, громче и громче, так как на краткий миг мечта Хлестакова становилась реальностью. С другой стороны, чиновники, знающие о своих злоупотреблениях и живущие в постоянном страхе перед разоблачением, готовы поверить всякому красноречивому лгуну. Как говорит русская пословица, "на воре шапка горит". Именно Хлестаков является самым широким художественным обобщением Гоголя.
Помню я: бывало, няня, Долго сидя за чулком, Молвит: «Баловень ты, Ваня, Всё дурачишься с котом. Встань, подай мою шубейку; Что-то холодно, дрожу… Да присядь вот на скамейку, Сказку длинную скажу». И старушка с расстановкой До полночи говорит. С приподнятою головкой Я сижу. Свеча горит. Петухи давно пропели. Поздно. Тянется ко сну… Где-то дрожки прогремели… И под говор я засну. Сон покоен. Утром встанешь — Прямо в садик… Рай земной! Песни, говор… А как глянешь На росинки — сам не свой! Чуть сорока защекочет — Понимаешь, хоть молчишь, Упрекнуть она, мол, хочет, «Здравствуй, Ваня! Долго спишь!» А теперь ночной порою На груди гора лежит: День прожитый пред тобою Страшным призраком стоит. Видишь зла и грязи море, Племя жалкое невежд, Униженье, голод, горе, Клочья нищенских одежд. Пот на пашнях за сохами, Пот в лесу за топором, Пот на гумнах за цепами, На дворе и за двором. Видишь горькие потери, Слёзы падшей красоты И затворенные двери Для убитой нищеты… И с тоскою ждёшь рассвета, Давит голову свинец. О, когда же горечь эта Вся исчезнет наконец!
Долго сидя за чулком,
Молвит: «Баловень ты, Ваня,
Всё дурачишься с котом.
Встань, подай мою шубейку;
Что-то холодно, дрожу…
Да присядь вот на скамейку,
Сказку длинную скажу».
И старушка с расстановкой
До полночи говорит.
С приподнятою головкой
Я сижу. Свеча горит.
Петухи давно пропели.
Поздно. Тянется ко сну…
Где-то дрожки прогремели…
И под говор я засну.
Сон покоен. Утром встанешь —
Прямо в садик… Рай земной!
Песни, говор… А как глянешь
На росинки — сам не свой!
Чуть сорока защекочет —
Понимаешь, хоть молчишь,
Упрекнуть она, мол, хочет,
«Здравствуй, Ваня! Долго спишь!»
А теперь ночной порою
На груди гора лежит:
День прожитый пред тобою
Страшным призраком стоит.
Видишь зла и грязи море,
Племя жалкое невежд,
Униженье, голод, горе,
Клочья нищенских одежд.
Пот на пашнях за сохами,
Пот в лесу за топором,
Пот на гумнах за цепами,
На дворе и за двором.
Видишь горькие потери,
Слёзы падшей красоты
И затворенные двери
Для убитой нищеты…
И с тоскою ждёшь рассвета,
Давит голову свинец.
О, когда же горечь эта
Вся исчезнет наконец!