98 обратить внимание на особенности речи тараса бульбы, какие слова он использует, с какой интонацией произносит, жестикулирует ли при этом, примеры из текста - цитирование обязательно
Родился на свет хилый, слабый ребёнок, соседки повитухи не думали, что он будет жить. К матери привели священника, чтобы он отпустил ее грехи, а мальчика окрестили и назвали Яном.
Но мальчик не умер, напротив он начал дрыгать ногами, и плакать, хотя так слабо и жалостно, что как потом говорили кумушки: «и вспомнить-то смешно: котёнок — не котёнок, а пищит!»
Через неделю баба вышла на работу. Мальчишка ещё пищал, но всё-таки пищал и кое-как дожил до десятого года жизни.
Был он худой и загорелый, с раздутым животом и ввалившимися щеками; волосы льняные, почти белые, падали на светлые, вытаращенные глаза, смотревшие на свет как будто куда-то в неизмеримое пространство. Зимою он сидел за печкой и тихонько плакал от холода, а по временам и с голода, когда у мамы нечего было ни в печь ставить, ни в горшок положить; летом ходил в рубашке, подпоясанной каким-то обрывком, и в соломенной шляпе, из-за полей которой выглядывал, задирая, как птица, голову кверху.
Мать, бедная работница, жившая со дня на день, как ласточка, под чужою крышей, может быть и любила его по-своему, но била часто и всегда называла «подкидышем». В восемь лет Ян был уже подпаском, а когда в избе есть было нечего, ходил в лес за грибами.
Никто не рассчитывал, что он вырастет, а ещё меньше, что мать добьётся от него какого-либо толку, — к работе у него не было Только к одному была у него большая охота: это — к музыке. Везде он слышал её, и как только чуть подрос, так уж о другом и не думал. Пойдёт, бывало, в лес за скотиной или с корзиной за ягодами, но только вернётся без ягод и скажет, картавя:
— Мамка, так в лесу что-то играло… ой, ой!
А мамка ему:
— Я вот тебе поиграю! Узнаешь ты меня…
И задаст ему музыку половником. Малый кричал, обещался, что больше не будет, а сам всё думал, что там в лесу что-то играло… Что? Разве он знал это?.. Сосны, буки, берёзы, клёны — всё играло, целый лес — и баста!..
Во всем он слышал музыку — в чириканье воробьев, в кваканье лягушек, голоса из деревни тоже казались ему музыкой.
Мать даже его в костёл брать не могла, потому что, как бывало зазвучит орган и раздастся хор сладостных голосов, глаза ребёнка покрывались мглой, как будто смотрели в какой-то другой мир…
Сторож, что ходил ночью по деревне, не раз видал белую рубаху Яна, в темноте пробиравшегося к корчме. Там, притаившись у стены, он слушал как люди танцевали, как скрипка тихо пела: «Будем есть, будем пить, будем веселиться», а контрабас низким голосом вторил с достоинством: «Как Бог дал, как Бог дал!».
Он влюбился в скрипку, и не мог понять откуда люди берут такие дощечки поющие, как их делают.
Для него был большой праздник, когда он мог слышать скрипку, будь это на свадьбе или на «дожинках».
Он сам сделал себе скрипку из лубка и конского волоса, только она не хотела играть так хорошо, как в корчме: звучала тихо, очень тихо, почти как муха либо комар. Однако он играл на ней с утра до вечера, хотя за это ему так доставалось, что в конце концов он смахивал на обитое недозрелое яблоко. Мальчик худел всё больше и больше, волосы его делались всё гуще, глаза открывались всё шире, хотя и чаще наполнялись слезами, щёки и грудь впадали всё глубже и глубже…
Это увлечение не привело его к добру.
Лакей в панском доме обладал скрипкой и иногда играл на ней вечернею порой, чтобы понравиться панне горничной. Янко иногда проползал между лопухами к открытым дверям буфетной, чтобы разглядеть скрипку. Она висела на стене, против двери, и мальчик жадно смотрел на недосягаемую святыню, до которой грех даже прикоснуться. Однако он страстно желал этого.
Однажды буфетная была пуста. Господа давно жили за границей, дом стоял необитаемым, а лакей сидел на другой стороне дома у панны горничной. Янко, как будто что-то поманило к скрипке и он в буфетную. Ему казалось что сам соловей и лопухи просили его пойти к скрипке, только одна сова советовала не брать скрипку.
Янко был сильно напуган, он был как дикий зверёнок в капкане. Но неожиданно в буфетную зашел лакей и словил Янко.
На другой день бедный Янко стоял уже перед судом у войта. Ни войт, ни судьи не знали, как наказать десятилетнего мальчика «с вытаращенными, испуганными глазами, маленький, худой, избитый, не знающий, где он и чего от него хотят…»
Судьи приказали Стаху-сторожу высечь его, дабы в другой раз он не пытался воровать.
Стах взял Янка под мышку, как котёнка, и понес к сараю. Ребёнок или не понимал, что делается, или был перепуган, но не отозвался ни словом, только смотрел, как смотрит пойманная птица. Стах растянул его в сарае на земле и, заворотивши рубашку, махнул сплеча, так только Янко крикнул: «Мама!..» И что его сторож розгой, то он: «Мама, мама!» — но всё тише и тише, слабей и слабей, и на каком то ударе ребёнок умолк и не звал уже мамы…
Пришла мать взять мальчика и принуждена была отнести его на руках… На другой день уж не встал Янко, а на третий, вечером, умирал на войлоке под одеялом.
Мать плакала над умирающим сыном, а он надеялся, что Бог даст ему настоящую скрипку.
«Климко йшов босий, у куцих штанчатах, старій матросці, що була колись голубою, а тепер стала сіра, та ще в дядьковій Кириловій діжурці. Тій діжурці, як казав дядько, було «сто літ і не рвалася вона лише тому, що зашкарубла від давньої мазути. Не брали її ні дощ, ні сніг, ані сонце… Уночі вона нахолоняла, а вдень аж димувала на сонці, пахла ще дужче і пекла плечі та спину».
«Жив… відколи осиротів».
«Це була найбільша радість Климка — покласти перед дядьком чепурно списані зошити, а самому заходитись поратися: винести миску з дьогтяною водою, витерти підлогу, де набризкано, і тихо, покрадьки, щоб дядько не обернувся, насипати йому юшки, якої сам і наварив,— гарячої та запашної. Про зошити він ніколи не боявся, бо тільки з письма інколи мав “посередньо”».
Дядько Кирило — Климку: «Ай, добра ж… У-у-у, такої не всяка й кухарка зварить…»
«Він отак би й виріс серед уквітчалих ночей, якби не настали ночі інші, ночі без вогнів… Од них віяло ліками, димом польових солдатських кухонь, гарячими на сонці уламками літаків і гармат».
«Доглядати за собою — зварити їсти, прибрати в хаті, випрати одежину — він умів і сам».
«Найстрашніше сталося тоді, коли він, перепочивши, підвівся, щоб іти, і впав: ноги не вдержали… Він злякався, став розтирати литки, стегна, бив по них кулаками і кричав: «Ану, йдіть! Ану, йдіть мені зараз!» «…Йдучи з торбою за плечима понад парканами незнайомої вулиці, Климко згадував свою станцію, кожен день її життя і кожну годину…»
Климко — Наталі Миколаївні: «Не треба вам нічого промінювати, а переходьте — це ми для вас із Зульфатом удвох просимо,— переходьте жити до нас. Ми вам помагати будемо, маленьку глядітимемо…»
Климко — Зульфату: «Що, в нас картоплі є трохи та сала? Цього хоч би на два місяці хватило. А скоро зима. Зараз, поки тепло, треба йти. Харчів наміняємо по дорозі назад, молока, може…»
«Климко видлубав у кишені одну тридцятку і поклав бабусі у пеляну, а сам швидко пішов геть».
«А Климко висмикнув з торби надірвану плащ-палатку, розіпнув її в руках так, щоб затулити дівчину, і став роздивлятися, бурмочучи заклопотано перше, що стало йому на думку…»
«Пустіть її! Це моя сестра! Сестра моя, чуєте? Вона мені за матір!!»
«Я вам, тітонько, води наношу, дров нарубаю, чи ще щось зроблю, що скажете. Чесне слово! — Климко похапцем розкрутив дротинку на кишені і простяг жінці всі гроші, дивлячись на неї вгору хворими очима».
«Від переїзду вдарила довга автоматична черга. Климка штовхнуло в груди і обпекло так боляче, гостро, що в очах йому попливли червоногарячі плями. Він уп’явся пальцями в діж дурку на грудях, тихо ойкнув і впав»
Тітка Марина — Климку: «Де в тебе та й силочка береться, он скільки пройшовши голодний і холодний».
«Я прийду до вас, тітонько Марино. Як тільки не стане голоду, так і приїду або прийду. А зараз треба мені назад, мене там ждуть…»
«Німець таки достав його вже на льоту кулаком у груди… Климко спробував підвестися, але в грудях і в коліні заболіло, що він застогнав і поповзом, ковзаючи ліктем по грязюці й тягнучи за собою клунок, вибрався з калюжі».
«Климко йшов помалу, бо вкрай зморився зі своєю ношею. Мішок із сіллю та харчами він перев’язав пополам і ніс по черзі то на одному, то на другому плечі. В дощ він не зупинявся, щоб десь його переждати, а йшов, напнувшись надірваною плащ-палаткою, доки несли ноги».
Но мальчик не умер, напротив он начал дрыгать ногами, и плакать, хотя так слабо и жалостно, что как потом говорили кумушки: «и вспомнить-то смешно: котёнок — не котёнок, а пищит!»
Через неделю баба вышла на работу. Мальчишка ещё пищал, но всё-таки пищал и кое-как дожил до десятого года жизни.
Был он худой и загорелый, с раздутым животом и ввалившимися щеками; волосы льняные, почти белые, падали на светлые, вытаращенные глаза, смотревшие на свет как будто куда-то в неизмеримое пространство. Зимою он сидел за печкой и тихонько плакал от холода, а по временам и с голода, когда у мамы нечего было ни в печь ставить, ни в горшок положить; летом ходил в рубашке, подпоясанной каким-то обрывком, и в соломенной шляпе, из-за полей которой выглядывал, задирая, как птица, голову кверху.
Мать, бедная работница, жившая со дня на день, как ласточка, под чужою крышей, может быть и любила его по-своему, но била часто и всегда называла «подкидышем». В восемь лет Ян был уже подпаском, а когда в избе есть было нечего, ходил в лес за грибами.
Никто не рассчитывал, что он вырастет, а ещё меньше, что мать добьётся от него какого-либо толку, — к работе у него не было Только к одному была у него большая охота: это — к музыке. Везде он слышал её, и как только чуть подрос, так уж о другом и не думал. Пойдёт, бывало, в лес за скотиной или с корзиной за ягодами, но только вернётся без ягод и скажет, картавя:
— Мамка, так в лесу что-то играло… ой, ой!
А мамка ему:
— Я вот тебе поиграю! Узнаешь ты меня…
И задаст ему музыку половником. Малый кричал, обещался, что больше не будет, а сам всё думал, что там в лесу что-то играло… Что? Разве он знал это?.. Сосны, буки, берёзы, клёны — всё играло, целый лес — и баста!..
Во всем он слышал музыку — в чириканье воробьев, в кваканье лягушек, голоса из деревни тоже казались ему музыкой.
Мать даже его в костёл брать не могла, потому что, как бывало зазвучит орган и раздастся хор сладостных голосов, глаза ребёнка покрывались мглой, как будто смотрели в какой-то другой мир…
Сторож, что ходил ночью по деревне, не раз видал белую рубаху Яна, в темноте пробиравшегося к корчме. Там, притаившись у стены, он слушал как люди танцевали, как скрипка тихо пела: «Будем есть, будем пить, будем веселиться», а контрабас низким голосом вторил с достоинством: «Как Бог дал, как Бог дал!».
Он влюбился в скрипку, и не мог понять откуда люди берут такие дощечки поющие, как их делают.
Для него был большой праздник, когда он мог слышать скрипку, будь это на свадьбе или на «дожинках».
Он сам сделал себе скрипку из лубка и конского волоса, только она не хотела играть так хорошо, как в корчме: звучала тихо, очень тихо, почти как муха либо комар. Однако он играл на ней с утра до вечера, хотя за это ему так доставалось, что в конце концов он смахивал на обитое недозрелое яблоко. Мальчик худел всё больше и больше, волосы его делались всё гуще, глаза открывались всё шире, хотя и чаще наполнялись слезами, щёки и грудь впадали всё глубже и глубже…
Это увлечение не привело его к добру.
Лакей в панском доме обладал скрипкой и иногда играл на ней вечернею порой, чтобы понравиться панне горничной. Янко иногда проползал между лопухами к открытым дверям буфетной, чтобы разглядеть скрипку. Она висела на стене, против двери, и мальчик жадно смотрел на недосягаемую святыню, до которой грех даже прикоснуться. Однако он страстно желал этого.
Однажды буфетная была пуста. Господа давно жили за границей, дом стоял необитаемым, а лакей сидел на другой стороне дома у панны горничной. Янко, как будто что-то поманило к скрипке и он в буфетную. Ему казалось что сам соловей и лопухи просили его пойти к скрипке, только одна сова советовала не брать скрипку.
Янко был сильно напуган, он был как дикий зверёнок в капкане. Но неожиданно в буфетную зашел лакей и словил Янко.
На другой день бедный Янко стоял уже перед судом у войта. Ни войт, ни судьи не знали, как наказать десятилетнего мальчика «с вытаращенными, испуганными глазами, маленький, худой, избитый, не знающий, где он и чего от него хотят…»
Судьи приказали Стаху-сторожу высечь его, дабы в другой раз он не пытался воровать.
Стах взял Янка под мышку, как котёнка, и понес к сараю. Ребёнок или не понимал, что делается, или был перепуган, но не отозвался ни словом, только смотрел, как смотрит пойманная птица. Стах растянул его в сарае на земле и, заворотивши рубашку, махнул сплеча, так только Янко крикнул: «Мама!..» И что его сторож розгой, то он: «Мама, мама!» — но всё тише и тише, слабей и слабей, и на каком то ударе ребёнок умолк и не звал уже мамы…
Пришла мать взять мальчика и принуждена была отнести его на руках… На другой день уж не встал Янко, а на третий, вечером, умирал на войлоке под одеялом.
Мать плакала над умирающим сыном, а он надеялся, что Бог даст ему настоящую скрипку.
«Климко йшов босий, у куцих штанчатах, старій матросці, що була колись голубою, а тепер стала сіра, та ще в дядьковій Кириловій діжурці. Тій діжурці, як казав дядько, було «сто літ і не рвалася вона лише тому, що зашкарубла від давньої мазути. Не брали її ні дощ, ні сніг, ані сонце… Уночі вона нахолоняла, а вдень аж димувала на сонці, пахла ще дужче і пекла плечі та спину».
«Жив… відколи осиротів».
«Це була найбільша радість Климка — покласти перед дядьком чепурно списані зошити, а самому заходитись поратися: винести миску з дьогтяною водою, витерти підлогу, де набризкано, і тихо, покрадьки, щоб дядько не обернувся, насипати йому юшки, якої сам і наварив,— гарячої та запашної. Про зошити він ніколи не боявся, бо тільки з письма інколи мав “посередньо”».
Дядько Кирило — Климку: «Ай, добра ж… У-у-у, такої не всяка й кухарка зварить…»
«Він отак би й виріс серед уквітчалих ночей, якби не настали ночі інші, ночі без вогнів… Од них віяло ліками, димом польових солдатських кухонь, гарячими на сонці уламками літаків і гармат».
«Доглядати за собою — зварити їсти, прибрати в хаті, випрати одежину — він умів і сам».
«Найстрашніше сталося тоді, коли він, перепочивши, підвівся, щоб іти, і впав: ноги не вдержали… Він злякався, став розтирати литки, стегна, бив по них кулаками і кричав: «Ану, йдіть! Ану, йдіть мені зараз!»
«…Йдучи з торбою за плечима понад парканами незнайомої вулиці, Климко згадував свою станцію, кожен день її життя і кожну годину…»
Климко — Наталі Миколаївні: «Не треба вам нічого промінювати, а переходьте — це ми для вас із Зульфатом удвох просимо,— переходьте жити до нас. Ми вам помагати будемо, маленьку глядітимемо…»
Климко — Зульфату: «Що, в нас картоплі є трохи та сала? Цього хоч би на два місяці хватило. А скоро зима. Зараз, поки тепло, треба йти. Харчів наміняємо по дорозі назад, молока, може…»
«Климко видлубав у кишені одну тридцятку і поклав бабусі у пеляну, а сам швидко пішов геть».
«А Климко висмикнув з торби надірвану плащ-палатку, розіпнув її в руках так, щоб затулити дівчину, і став роздивлятися, бурмочучи заклопотано перше, що стало йому на думку…»
«Пустіть її! Це моя сестра! Сестра моя, чуєте? Вона мені за матір!!»
«Я вам, тітонько, води наношу, дров нарубаю, чи ще щось зроблю, що скажете. Чесне слово! — Климко похапцем розкрутив дротинку на кишені і простяг жінці всі гроші, дивлячись на неї вгору хворими очима».
«Від переїзду вдарила довга автоматична черга. Климка штовхнуло в груди і обпекло так боляче, гостро, що в очах йому попливли червоногарячі плями. Він уп’явся пальцями в діж дурку на грудях, тихо ойкнув і впав»
Тітка Марина — Климку: «Де в тебе та й силочка береться, он скільки пройшовши голодний і холодний».
«Я прийду до вас, тітонько Марино. Як тільки не стане голоду, так і приїду або прийду. А зараз треба мені назад, мене там ждуть…»
«Німець таки достав його вже на льоту кулаком у груди… Климко спробував підвестися, але в грудях і в коліні заболіло, що він застогнав і поповзом, ковзаючи ліктем по грязюці й тягнучи за собою клунок, вибрався з калюжі».
«Климко йшов помалу, бо вкрай зморився зі своєю ношею. Мішок із сіллю та харчами він перев’язав пополам і ніс по черзі то на одному, то на другому плечі. В дощ він не зупинявся, щоб десь його переждати, а йшов, напнувшись надірваною плащ-палаткою, доки несли ноги».