Это было давно, в той жизни, которая «не вернётся уже вовеки». Рассказчик шёл по большой дороге, а впереди, в небольшой берёзовой роще, мужики косили траву и пели.
Рассказчика окружали поля «серединной, исконной России».
Казалось, что нет, да никогда и не было, ни времени, ни деления его на века, на годы в этой забытой — или благословенной — богом стране.
Косцы шли издалека «по нашим, орловским местам» в ещё более плодородные степи, по дороге справляться с обильным сенокосом. Они были дружны, беззаботны и «охочи к работе». От местных косцов они отличались говором, обычаями и одеждой.
Рассказчик вспоминает, как шли они по большой дороге, а в молодом березовом лесу поблизости косцы косили и пели. Это было очень давно. И та жизнь, которой жили все в то время, уже не вернется никогда.
Кругом были поля. Старая большая дорога, изрезанная колеями, уходила в бесконечную русскую даль. Солнце склонялось на запад, впереди серело стадо овец. Старик-пастух с подпаском сидел на меже. Казалось, что нет никакого деления на время в этой забытой — или благословенной — богом стране. А косцы шли и пели среди этой вечной тишины, и березовый лес отвечал так же легко и свободно.
Косцы были дальние, рязанские, проходившие через эти земли на заработки, подвигаясь в более плодородные земли. Беззаботные и дружные, не обремененные ничем, они были «охочи» до работы. И одеты они были добротнее местных.
Неделю назад рассказчик проезжал верхом и видел, как они косили в ближнем лесу. На работу они заходили пополудновавши: сладко пили из деревянных жбанов родниковую воду и бодро сбегались к месту. Косы пускали враз, играючи. А потом он видел их ужин, когда они сидели возле потухшего костра и таскали из чугуна куски чего-то розового. Приглядевшись, рассказчик с ужасом понял, что ели они грибы-мухоморы. А те только посмеивались: «Ничего, они сладкие, как курятина» .
Теперь они пели: «Ты прости-прощай, любезный друг! » и продвигались по березовому лесу. А рассказчик со спутником стояли и слушали, понимая, что им никогда не забыть этого предвечернего часа, а самое главное, никогда не понять, в чем прелесть этой песни.
А прелесть была во всем — и в звучности березового леса, и в том, что песня эта не существовала сама по себе, а была тесно связана с их мыслями и чувствами и с мыслями и чувствами рязанских косцов. Чувствовалось, что человек настолько наивен в неведении своих сил и талантов, что стоит только немного вздохнуть, как весь лес тут же отзовется в ответ на песню. В чем еще было очарование этой песни, ее неизбывная радость при всей ее будто бы безнадежности? В том, что человек все-таки не верил, да и не мог верить в эту безнадежность. «Ах, да все пути мне, молодцу, заказаны! » — говорил он, сладко оплакивая себя. Но не плачут сладко и не поют своих скорбей те, которым и впрямь нет нигде ни пути, ни дороги. «Закатилось мое счастье, — здыхал он, — темная ночь с ее глушью обступает меня» , — и так кровно близок он был с этой глушью, живой для него, девственной и преисполненной волшебными силами! Всюду для него был приют, ночлег, чье-то заступничество, чей-то голос, шепчущий: «Не тужи, утро вечера мудренее, для меня нет ничего невозможного, спи спокойно, дитятко! » И из всяких бед человека, по вере его, выручали птицы и звери лесные, царевны прекрасные, премудрые и даже сама Баба-Яга. Были для него ковры-самолеты, шапки-невидимки, текли реки молочные, таились клады самоцветные, от всех смертных чар были ключи вечно живой воды. Прощал милосердный бог за все посвисты удалые, ножи острые, горячие…
Еще одно было в этой песне — это то, что хорошо знали и мы, и они, эти рязанские мужики, в глубине души, что бесконечно счастливы были мы в те дни, теперь уже бесконечно далекие — и невозвратимые.
Ибо всему свой срок, миновала сказка. Настал конец, предел божьему прощению
Это было давно, в той жизни, которая «не вернётся уже вовеки». Рассказчик шёл по большой дороге, а впереди, в небольшой берёзовой роще, мужики косили траву и пели.
Рассказчика окружали поля «серединной, исконной России».
Казалось, что нет, да никогда и не было, ни времени, ни деления его на века, на годы в этой забытой — или благословенной — богом стране.
Косцы шли издалека «по нашим, орловским местам» в ещё более плодородные степи, по дороге справляться с обильным сенокосом. Они были дружны, беззаботны и «охочи к работе». От местных косцов они отличались говором, обычаями и одеждой.
Рассказчик вспоминает, как шли они по большой дороге, а в молодом березовом лесу поблизости косцы косили и пели. Это было очень давно. И та жизнь, которой жили все в то время, уже не вернется никогда.
Кругом были поля. Старая большая дорога, изрезанная колеями, уходила в бесконечную русскую даль. Солнце склонялось на запад, впереди серело стадо овец. Старик-пастух с подпаском сидел на меже. Казалось, что нет никакого деления на время в этой забытой — или благословенной — богом стране. А косцы шли и пели среди этой вечной тишины, и березовый лес отвечал так же легко и свободно.
Косцы были дальние, рязанские, проходившие через эти земли на заработки, подвигаясь в более плодородные земли. Беззаботные и дружные, не обремененные ничем, они были «охочи» до работы. И одеты они были добротнее местных.
Неделю назад рассказчик проезжал верхом и видел, как они косили в ближнем лесу. На работу они заходили пополудновавши: сладко пили из деревянных жбанов родниковую воду и бодро сбегались к месту. Косы пускали враз, играючи. А потом он видел их ужин, когда они сидели возле потухшего костра и таскали из чугуна куски чего-то розового. Приглядевшись, рассказчик с ужасом понял, что ели они грибы-мухоморы. А те только посмеивались: «Ничего, они сладкие, как курятина» .
Теперь они пели: «Ты прости-прощай, любезный друг! » и продвигались по березовому лесу. А рассказчик со спутником стояли и слушали, понимая, что им никогда не забыть этого предвечернего часа, а самое главное, никогда не понять, в чем прелесть этой песни.
А прелесть была во всем — и в звучности березового леса, и в том, что песня эта не существовала сама по себе, а была тесно связана с их мыслями и чувствами и с мыслями и чувствами рязанских косцов. Чувствовалось, что человек настолько наивен в неведении своих сил и талантов, что стоит только немного вздохнуть, как весь лес тут же отзовется в ответ на песню. В чем еще было очарование этой песни, ее неизбывная радость при всей ее будто бы безнадежности? В том, что человек все-таки не верил, да и не мог верить в эту безнадежность. «Ах, да все пути мне, молодцу, заказаны! » — говорил он, сладко оплакивая себя. Но не плачут сладко и не поют своих скорбей те, которым и впрямь нет нигде ни пути, ни дороги. «Закатилось мое счастье, — здыхал он, — темная ночь с ее глушью обступает меня» , — и так кровно близок он был с этой глушью, живой для него, девственной и преисполненной волшебными силами! Всюду для него был приют, ночлег, чье-то заступничество, чей-то голос, шепчущий: «Не тужи, утро вечера мудренее, для меня нет ничего невозможного, спи спокойно, дитятко! » И из всяких бед человека, по вере его, выручали птицы и звери лесные, царевны прекрасные, премудрые и даже сама Баба-Яга. Были для него ковры-самолеты, шапки-невидимки, текли реки молочные, таились клады самоцветные, от всех смертных чар были ключи вечно живой воды. Прощал милосердный бог за все посвисты удалые, ножи острые, горячие…
Еще одно было в этой песне — это то, что хорошо знали и мы, и они, эти рязанские мужики, в глубине души, что бесконечно счастливы были мы в те дни, теперь уже бесконечно далекие — и невозвратимые.
Ибо всему свой срок, миновала сказка. Настал конец, предел божьему прощению