Попал я в плен под Лозовеньками в мае сорок второго года при таком неловком случае: немец тогда здорово наступал. Надо было сильно спешить потому, что бой приближался к нам: слева чьи-то танки гремят, справа стрельба идет, впереди стрельба, и уже начало попахивать жареным.. . Командир нашей! автороты спрашивает: "Проскочишь, Соколов? " А тут и спрашивать нечего было. - Я должен проскочить, и баста! " - "Ну, - говорит, - дуй! Жми на всю железку! " Я и подул. В жизни так не ездил, как на этот раз! Знал, что не картошку везу, что с этим грузом осторожность в езде нужна, но какая же тут может быть осторожность, когда там ребята с пустыми руками воюют, когда дорога вся насквозь артогнем простреливается. Пробежал километров шесть, скоро мне уже на проселок сворачивать, чтобы пробраться к балке, где батарея стояла, а тут гляжу - мать честная - пехотка наша и справа и слева от грейдера по чистому полю сыплет, и уже мины рвутся по их порядкам. Что мне делать? Не поворачивать же назад? Давлю вовсю! И до батареи остался какой-нибудь километр, уже свернул я на проселок, а добраться до своих мне, браток, не пришлось.. . Видно, из дальнобойного тяжелый положил он мне возле машины. Не слыхал я ни разрыва, ничего, только в голове будто что-то лопнуло, и больше ничего не помню. Как остался я живой тогда - не понимаю, и сколько времени пролежал метрах в восьми от кювета - не соображу. Очнулся, а встать на ноги не могу: голова у меня дергается, всего трясет, будто в лихорадке, в глазах темень, в левом плече что-то скрипит и похрустывает, и боль во всем теле такая, как, скажи, меня двое суток подряд били чем попадя. Долго я по земле на животе елозил, но кое-как встал. Однако опять же ничего не пойму, где я и что со мной стряслось. Память-то мне начисто отшибло. А обратно лечь боюсь. Боюсь, что ляжу и больше не встану, помру. Стою и качаюсь из стороны в сторону, как тополь в бурю. Когда пришел в себя, опомнился и огляделся как следует, - сердце будто кто-то плоскогубцами сжал: кругом снаряды валяются, какие я вез, неподалеку моя машина, вся в клочья побитая, лежит вверх колесами, а бой-то, бой-то уже сзади меня идет.. . Это как? Нечего греха таить, вот тут-то у меня ноги сами собою подкосились, и я упал как срезанный, потому что понял, что я - в плену у фашистов. Вот как оно на войне бывает.. . Ох, браток, нелегкое это дело понять, что ты не по своей воле в плену. Кто этого на своей шкуре не испытал, тому не сразу в душу въедешь, чтобы до него по-человечески дошло, что означает эта штука. Ну, вот, стало быть, лежу я и слышу: танки гремят. Четыре немецких средних танка на полном газу мимо меня туда, откуда я со снарядами выехал.. . Каково это было переживать? Потом тягачи с пушками потянулись, полевая кухня проехала, потом пехота пошла, не густо, так, не больше одной битой роты. Погляжу, погляжу на них краем глаза и опять прижмусь щекой к земле, глаза закрою: тошно мне на них глядеть, и на сердце тошно.. . Думал, все приподнял голову, а их шесть автоматчиков - вот они, шагают метрах в ста от меня. Гляжу, сворачивают с дороги и прямо ко мне. Идут молчаком. "Вот, - думаю, - и смерть моя на подходе". Я сел, неохота лежа помирать, потом встал. Один из них, не доходя шагов нескольких, плечом дернул, автомат снял. И вот как потешно человек устроен: никакой паники, ни сердечной робости в эту минуту у меня не было. Только гляжу на него и думаю: "Сейчас даст он по мне короткую очередь, а куда будет бить? В голову или поперек груди? " Как будто мне это не один черт, какое место он в моем теле прострочит. Молодой парень вскинул автомат - я ему прямо в глаза гляжу, молчу, а другой, ефрейтор, что ли, постарше его возрастом, можно сказать пожилой, что-то крикнул, отодвинул его в сторону, подошел ко мне, лопочет по-своему и правую руку мою в локте сгибает, мускул, значит, щупает. Попробовал и говорит: "О-о-о! " - и показывает на дорогу, на заход солнца. Топай, мол, рабочая скотинка, трудиться на наш райх.
Безусловная творческая смелость А. Т. Твардовского состоит в том, что о самых серьезных проблемах, осамых сокровенных и жгучих мыслях и чувствах, о самых высоких поэтических «предметах» он сумел сказать, не прибегая к вычурным литературным формулам. Остарости, о жизни и смерти, о смысле бытия поэт рассуждал без позерства, безжеланного нытья, а просто, мудро, мужественно. На дне моей жизни, на самом донышке Захочется мне посидеть на солнышке, На теплом пенушке.
И чтобы листва красовалась палая В наклонных лучах недалекого вечера. И пусть оно так, что морока немалая - Твой век целиком, да об этом уж нечего.
Я думу свою без помехи подслушаю, Черту подведу стариковскою палочкой: Нет, все-таки нет, ничего, что по случаю Я здесь побывал и отметился галочкой
У Твардовского осенняя природа не блещет, не ослепляет своими красками, не страшит своей предсмертной красой, потому что осенние картины выполнены приглушенными матовыми красками. И по масгитабу его пейзажи скромнее, камернее. Осенний лес перестает ощущаться как некий многокрасочный массив, онпредстает то в виде уютной, прогретой солнцем полянки, где «На дне. жизни, на самом донышке» хорошо посидеть «на солнышке, на теплом пенушке».
Командир нашей! автороты спрашивает: "Проскочишь, Соколов? " А тут и спрашивать нечего было. - Я должен проскочить, и баста! " - "Ну, - говорит, - дуй! Жми на всю железку! " Я и подул. В жизни так не ездил, как на этот раз! Знал, что не картошку везу, что с этим грузом осторожность в езде нужна, но какая же тут может быть осторожность, когда там ребята с пустыми руками воюют, когда дорога вся насквозь артогнем простреливается. Пробежал километров шесть, скоро мне уже на проселок сворачивать, чтобы пробраться к балке, где батарея стояла, а тут гляжу - мать честная - пехотка наша и справа и слева от грейдера по чистому полю сыплет, и уже мины рвутся по их порядкам. Что мне делать? Не поворачивать же назад? Давлю вовсю! И до батареи остался какой-нибудь километр, уже свернул я на проселок, а добраться до своих мне, браток, не пришлось.. . Видно, из дальнобойного тяжелый положил он мне возле машины. Не слыхал я ни разрыва, ничего, только в голове будто что-то лопнуло, и больше ничего не помню. Как остался я живой тогда - не понимаю, и сколько времени пролежал метрах в восьми от кювета - не соображу. Очнулся, а встать на ноги не могу: голова у меня дергается, всего трясет, будто в лихорадке, в глазах темень, в левом плече что-то скрипит и похрустывает, и боль во всем теле такая, как, скажи, меня двое суток подряд били чем попадя. Долго я по земле на животе елозил, но кое-как встал. Однако опять же ничего не пойму, где я и что со мной стряслось. Память-то мне начисто отшибло. А обратно лечь боюсь. Боюсь, что ляжу и больше не встану, помру. Стою и качаюсь из стороны в сторону, как тополь в бурю. Когда пришел в себя, опомнился и огляделся как следует, - сердце будто кто-то плоскогубцами сжал: кругом снаряды валяются, какие я вез, неподалеку моя машина, вся в клочья побитая, лежит вверх колесами, а бой-то, бой-то уже сзади меня идет.. . Это как?
Нечего греха таить, вот тут-то у меня ноги сами собою подкосились, и я упал как срезанный, потому что понял, что я - в плену у фашистов. Вот как оно на войне бывает.. .
Ох, браток, нелегкое это дело понять, что ты не по своей воле в плену. Кто этого на своей шкуре не испытал, тому не сразу в душу въедешь, чтобы до него по-человечески дошло, что означает эта штука.
Ну, вот, стало быть, лежу я и слышу: танки гремят. Четыре немецких средних танка на полном газу мимо меня туда, откуда я со снарядами выехал.. . Каково это было переживать? Потом тягачи с пушками потянулись, полевая кухня проехала, потом пехота пошла, не густо, так, не больше одной битой роты. Погляжу, погляжу на них краем глаза и опять прижмусь щекой к земле, глаза закрою: тошно мне на них глядеть, и на сердце тошно.. .
Думал, все приподнял голову, а их шесть автоматчиков - вот они, шагают метрах в ста от меня. Гляжу, сворачивают с дороги и прямо ко мне. Идут молчаком. "Вот, - думаю, - и смерть моя на подходе". Я сел, неохота лежа помирать, потом встал. Один из них, не доходя шагов нескольких, плечом дернул, автомат снял. И вот как потешно человек устроен: никакой паники, ни сердечной робости в эту минуту у меня не было. Только гляжу на него и думаю: "Сейчас даст он по мне короткую очередь, а куда будет бить? В голову или поперек груди? " Как будто мне это не один черт, какое место он в моем теле прострочит.
Молодой парень вскинул автомат - я ему прямо в глаза гляжу, молчу, а другой, ефрейтор, что ли, постарше его возрастом, можно сказать пожилой, что-то крикнул, отодвинул его в сторону, подошел ко мне, лопочет по-своему и правую руку мою в локте сгибает, мускул, значит, щупает. Попробовал и говорит: "О-о-о! " - и показывает на дорогу, на заход солнца. Топай, мол, рабочая скотинка, трудиться на наш райх.
На дне моей жизни,
на самом донышке
Захочется мне
посидеть на солнышке,
На теплом пенушке.
И чтобы листва
красовалась палая
В наклонных лучах
недалекого вечера.
И пусть оно так,
что морока немалая -
Твой век целиком,
да об этом уж нечего.
Я думу свою
без помехи подслушаю,
Черту подведу
стариковскою палочкой:
Нет, все-таки нет,
ничего, что по случаю
Я здесь побывал
и отметился галочкой
У Твардовского осенняя природа не блещет, не ослепляет своими красками, не
страшит своей предсмертной красой, потому что осенние картины выполнены
приглушенными матовыми красками. И по масгитабу его пейзажи скромнее,
камернее. Осенний лес перестает ощущаться как некий многокрасочный массив, онпредстает то в виде уютной, прогретой солнцем полянки, где «На дне. жизни, на
самом донышке» хорошо посидеть «на солнышке, на теплом пенушке».