Повесть «шинель» – самое значительное произведение петербургского цикла. сюжет повести возник из канцелярского анекдота о чиновнике, который утерял на охоте ружье, приобретенное неутомимыми и лишениями. гоголь повествует о судьбе акакия акакиевича башмачкина — маленького чиновника одного из петербургских департаментов. вся жизнь акакия акакиевича – предмет постоянных унижений и насмешек. необходимость тянуть бессмысленную канцелярскую лямку лишила его возможности развития, он не знал никаких привязанностей и развлечений, а придя со службы домой, думал лишь о том, что «бог пошлет переписывать завтра» . даже внешность его в изображении гоголя какая-то незначительная, незаметная: ‘«низенького роста, несколько рябоват, несколько рыжеват, несколько даже на вид подслеповат, с небольшой лысиной на лбу, с морщинами по обеим сторонам щек» . в департаменте, где он трудится, на него смотрят как на пустое место: «как будто бы через приемную пролетела простая муха» . он робко сносит все оскорбления и насмешки сослуживцев, потому что и сам чувствует себя смешным и недостойным уважения. акакий акакиевич обречен на переписывание скучных бумаг, ведь больше он ничего не умеет. на службу он ходит изо дня в день в одной и той же старой шинели, настолько старой и потрепанной, что ее нельзя уже починить. с этой шинели в жизни башмачкина и начинаются сплошные неприятности. портной посоветовал акакию акакиевичу сшить новую шинель, но на нее нужны деньги. в безрадостной жизни героя появляется цель — собрать деньги на покупку новой шинели. башмачкин начинает . он не пьет по вечерам чай, не зажигает свечи, даже походка его меняется: теперь он ходит «почти на цыпочках» , чтобы «не истереть подметок» раньше времени, почти перестает стирать белье, реже отдает его прачке. гоголь не осуждает своего героя за это, наоборот, он его жалеет. «сначала ему было несколько трудно привыкать к таким ограничениям, но потом как-то привыклось и пошло на лад; даже он совершенно приучился голодать по вечерам; но зато он питался духовно, нося в мыслях свою вечную идею будущей шинели» . однако изображенный гоголем акакий акакиевич в нравственном отношении вовсе не ничтожное существо. его человечность проявляется в доброжелательном расположении к людям, в трудолюбии, в сознании служебного долга. не он повинен в том, что труд его бесплодный, а бюрократическая машина того времени
Втот вечер ты даже не решился подойти ко мне: «покойной ночи, дядечка» — сказал ты и, поклонившись, шаркнул ножкой (после ссоры ты хотел быть особенно благовоспитанным мальчиком). я ответил так, будто между нами ничего не было: «покойной ночи». но мог ли ты удовлетвориться этим? забыв обиду, ты опять вернулся к заветной мечте, что пленяла тебя весь день: «дядечка, прости я больше не и , покажи мне цифры! » можно ли было после этого медлить с ответом? в тот день ты проснулся с новой мечтой, которая захватила всю твою душу: иметь свои книжки с картинками, пенал, цветные карандаши и выучиться читать и писать цифры! и все это сразу, в один день! едва проснувшись, ты позвал меня в детскую и засыпал просьбами: купить книг и карандашей и немедленно приняться за цифры. «сегодня царский день, все заперто» — соврал я, уж не хотелось мне идти в город. «нет, не царский! » — закричал было ты, но я пригрозил, и ты вздохнул: «ну, а цифры? ведь можно же? ». «завтра» — отрезал я, понимая, что тем лишаю тебя счастья, но не полагается ну хорошо же! » — пригрозил ты и, как только оделся, пробормотал молитву и выпил чашку молока, принялся шалить, и весь день нельзя было унять тебя. радость, смешанная с нетерпением, волновала тебя все больше, и вечером ты нашёл им выход. ты начал подпрыгивать, бить изо всей силы ногами в пол и громко кричать. и мамино замечание ты проигнорировал, и бабушкино, а мне в ответ особенно пронзительно крикнул и ещё сильнее ударил в пол. и вот тут начинается я сделал вид, что не замечаю тебя, но внутри весь похолодел от внезапной ненависти. и ты крикнул снова, весь отдавшись своей радости так, что сам господь улыбнулся бы при этом крике. но я в бешенстве вскочил со стула. каким ужасом исказилось твоё лицо! ты растерянно крикнул ещё раз, для того, чтобы показать, что не испугался. а я кинулся к тебе, дёрнул за руку, крепко и с наслаждением шлёпнул и, вытолкнув из комнаты, захлопнул дверь. вот тебе и цифры! от боли и жестокой обиды ты закатился и пронзительным криком. ещё раз, затем вопли потекли без умолку. к ним прибавились рыдания, потом крики о : «ой больно! ой умираю! » «небось не умрёшь, — холодно сказал я. — покричишь и смолкнешь». но мне было стыдно, я не поднимал глаз на бабушку, у которой вдруг задрожали губы. «ой, бабушка! » — взывал ты к последнему прибежищу. а бабушка в угоду мне и маме крепилась, но едва сидела на месте. ты понял, что мы решили не сдаваться, что никто не придёт утешить тебя. но прекратить вопли сразу было невозможно, хотя бы из-за самолюбия. ты охрип, но все кричал и и мне хотелось встать, войти в детскую большим слоном и пресечь твои страдания. но разве это согласуется с правилами воспитания и с достоинством справедливого, но строгого дяди? наконец ты только через полчаса я заглянул будто по постороннему делу в детскую. ты сидел на полу весь в слезах, судорожно вздыхал и забавлялся своими незатейливыми игрушками — пустыми коробками спичек. как сжалось моё сердце! но я едва взглянул на тебя. «теперь я никогда больше не буду любить тебя, — сказал ты, глядя на меня злыми, полными презрения глазами. — и никогда ничего не куплю тебе! и даже японскую копеечку, какую тогда подарил, отберу! » потом заходили мама и бабушка, и так же делая вид, что зашли случайно. заводили речь, о нехороших и непослушных детях, и советовали попросить прощения. «а то я умру» — говорила бабушка печально и жестоко. «и умирай» — отвечал ты сумрачным шёпотом. и мы оставили тебя, и сделали вид, что совсем забыли о тебе. я знаю, чем дороже мне моя мечта, тем меньше надежд на её достижение. и тогда я лукавлю: делаю вид, что равнодушен. но что мог сделать ты? ты проснулся, исполненный жаждой счастья. но жизнь ответила: «потерпи! » в ответ ты буйствовал, не в силах смирить эту жажду. тогда жизнь ударила обидой, и ты закричал от боли. но и тут жизнь не дрогнула: «смирись! » и ты смирился. как робко ты вышел из детской: «прости меня, и дай хоть каплю счастья, что так сладко мучит меня». и жизнь смилостивилась: «ну ладно, давай карандаши и бумагу». какой радостью засияли твои глаза! как ты боялся рассердить меня, как жадно ты ловил каждое моё слово! с каким старанием ты выводил полные таинственного значения чёрточки! теперь уже и я наслаждался твоей радостью. « » — говорил ты, с трудом водя по бумаге. «да нет, не так. один, два, три, четыре». — «да, три! я знаю», — радостно отвечал ты и выводил три, как большую прописную букву е.