Заметьте: уже всего лишь птица, а не чародейка-кукушка.
Весь строй этого орловского стихотворения отличен от стихотворения Твардовского «Я убит подо Ржевом...». И все-таки нервный корешок правды у них один.
И былинка все та же — вот щемит, щемит она на ветру то ли в строке, то ли за строкой где-то... Тридцать лет, как отгромыхала, война, а вот — щемит. Щемит и, как на каком-то знобком оселочке пережитого, вострит нашу память, покою не дает...
И так — через все богатое, многомерное творчество Сергея Сергеевича Орлова, через все его книги от первого сборника до избранного. И тут каждый раздел — раздел не просто, а раздел-перекат, как на северной ключевой черемуховой реке. И вся эта река, звонкоструйная, чистая, полнит собой глубокое Белое озеро — озеро рождества поэта, озеро его юности.
Я знал, что Сергей Орлов работает над новой книгой, знал и даже поторапливал его при встречах: хотелось, чтобы она у него поскорей вышла.
Но Орлов, как всегда, умел не торопиться — так он любил свою работу — и, как всегда, оставался верен своему рабочему шагу: шел, как и шел — ровно, уверенно, без суетных рывков и досадных срывов.
И это не только в творчестве.
Это у Орлова было во всем.
Это — и в слове, и в деле.
Это — и в службе, и в дружбе.
Это — в самом характере Орлова, в его, я бы сказал, северянской первооснове, в уставе души: уж если делать, так добротно, уж если баять, так красно.
И — совестливо!
Вот первопункт его жизненной и творческой заповеди. И поэтому все, к чему так или иначе имел касательство Орлов: Орлов — руководитель семинара, Орлов-секретарь Орлов-докладчик — все, все говорило нам, что это его — личностно орловское. Его — обстоятельное, талантливое, яркое.
А ярче и талантливее всего это проявлялось в стихах.
И мы ждали от него новых стихов.
Ждали новую книгу...
И вдруг — во что до сих пор никак не хочется верить — Орлов? не стало.
Для нас, близких друзей поэта, весть о его кончине сперва показалась какой-то чудовищной нелепостью, граничащей с обманом: как так?! Вроде бы особенно ни на что не жаловался, не докучал врачам, и вдруг!..
Но в том-то все и дело, что это не совсем так, «вдруг».
Была война. Была та самая Великая, изо дня в день четыре года смертно полыхавшая война, на которой Орлов, дважды горевший в танке, чудом, можно сказать, уцелел. Она, та война, была не только тысячеверстой линией огня и крови, линией поминутной смерти и мучительной каждодневной боли, но и многолетней, обращенной сюда, в сторону нашего сегодня, полосой чудовищных разрушений, пожарищ, пустырей, полосой ноющих к непогоде ран, полосой безутешных материнских и вдовьих слез, полем перенапряженных нервов, полем памяти, полем пережитого.
Путя сидел на козлах, рядом с кучером (он не особенно любил сидеть на козлах, но кучер и домашние думали, что он это любит чрезвычайно, Путе же не хотелось их обидеть,— вот он там и сидел, желтолицый, сероглазый мальчик в нарядной матроске). Пара откормленных вороных, с блеском на толстых крупах и с чем-то необыкновенно женственным в долгих гривах, пышно похлестывая хвостами, бежала ровной плещущей рысью, и мучительно было наблюдать, как, несмотря на движение хвостов и подергивание нежных ушей, несмотря также на густой дегтярный запах мази от мух, тусклый слепень или овод с переливчатыми глазами навыкате присасывался к атласной шерсти.
У кучера Степана, мрачного пожилого человека в черной безрукавке поверх малиновой рубахи, была крашеная борода клином и коричневая шея в тонких трещинках. Путе было неловко, сидя с ним рядом, молчать; поэтому он пристально смотрел на постромки, на дышло, придумывая любознательный вопрос или дельное замечание. Изредка у той или другой лошади приподнимался напряженный корень хвоста, под ним надувалась темная луковица, выдавливая круглый золотой ком, второй, третий, и затем складки темной кожи вновь стягивались, опадал вороной хвост.
В коляске сидела, заложив нога на ногу, путина сестра, смуглая молодая дама (ей было всего девятнадцать лет, но она уже успела развестись), в светлом платье, в высоких белых сапожках на шнурках с блестящими черными носками и в широкополой шляпе, броса.вшей кружевную тень на лицо. У нее с утра настроение было дурное, и когда Путя в третий раз обернулся к ней, она в него нацелилась концом цветного зонтика и сказала , не вертись!»
Сначала ехали лесом. Скользящие по синеве великолепные облака только прибавляли блеска и живости летнему дню. Ежели снизу смотреть на вершины берез, они напоминали пропитанный светом, прозрачный виноград. По бокам дороги кусты дикой малины обращались к жаркому ветру бледным исподом листьев. Глубина леса была испещрена солнцем и тенью,— не разберешь, что ствол, что просвет. Там и сям райским изумрудом вдруг вспыхивал мох; почти касаясь колес, пробегали лохматые папоротники.
Навстречу появился большой воз сена — зеленоватая гора в дрожащих тенях. Степан попридержал лошадей, гора накренилась на одну сторону, коляска в другую,— едва разминулись на узкой лесной дороге, и повеяло острым полевым духом, послышался натруженный скрип тележных колес, мелькнули в глазах вялые скабиозы и ромашки среди сена,— но вот Степан причмокнул, тряхнул вожжами, и воз остался позади. А погодя расступился лес, коляска свернула на шоссе, и дальше пошли скошенные поля,— звон кузнечиков в канавах, гудение телеграфных столбов. Сейчас будет село Воскресенское, а еще через несколько минут -конец.
«Сказаться больным? Свалиться с козел?» — уныло подумал Путя, когда показались первые избы.
Тесные белые штанишки резали в паху, желтые башмачки сильно жали, неприятно перебирало в животе.
День предстоял гнетущий, отвратительный, но неизбежный.
Уже ехали селом, и откуда-то из-за изб и заборов отзывалось деревянное эхо на согласный копытный плеск. Мальчишки играли в городки на заросшей травой обочине, со звоном взлетали рюхи. Мелькнули серебряные шары и ястребиное чучело в саду местного лавочника. Собака, молча, копя лай, выбежала из-за ворот, перемахнула через канаву и только тогда залилась лаем, когда догнала коляску. Протрусил верхом на гнедой, мохнатой деревенской лошадке, широко расставив локти и весь трясясь, мужик в рубахе, раздутой ветром и порванной на плече.
В конце села, на пригорке, среди густых лип, стояла красная церковь, а рядом с ней — небольшой белокаменный склеп, похожий формой на пасху. Раскрылся вид на реку,— вода была зеленая, цвелая, местами словно подернутая парчой. Сбоку от спускающегося шоссе жалась приземистая кузница,— кто-то вывел на ее стене крупными меловыми буквами: «Да здравствует Сербия!» Стук копыт сделался вдруг звонким, упругим: ехали по мосту. Босой старик, опершись на перила, удил рыбу; у его ног блестела жестяная банка. Стук копыт смягчился снова; мост и рыбак и речная излучина отстали непоправимо.
Теперь коляска катилась по пыльной, пухлой дороге, обсаженной дородными березами. Сейчас, вот сейчас из-за парка, выглянет зеленая крыша — усадьба Козловых. Путя знал по опыту, как все будет неловко и противно, и с охотой отдал бы свой новый велосипед «Свифт» — и что еще в придачу?— стальной лук, скажем, и пугач, и весь запас пробок, начиненных порохом,-чтобы сейчас быть за десять верст отсюда, у себя на мызе, и там проводить летний день, как всегда, в одиноких, чудесных играх.
Из парка пахнуло грибной сыростью, еловой темнотой, а затем показался угол дома и кирпичный песочек перед каменным подъездом.
Весь строй этого орловского стихотворения отличен от стихотворения Твардовского «Я убит подо Ржевом...». И все-таки нервный корешок правды у них один.
И былинка все та же — вот щемит, щемит она на ветру то ли в строке, то ли за строкой где-то... Тридцать лет, как отгромыхала, война, а вот — щемит. Щемит и, как на каком-то знобком оселочке пережитого, вострит нашу память, покою не дает...
И так — через все богатое, многомерное творчество Сергея Сергеевича Орлова, через все его книги от первого сборника до избранного. И тут каждый раздел — раздел не просто, а раздел-перекат, как на северной ключевой черемуховой реке. И вся эта река, звонкоструйная, чистая, полнит собой глубокое Белое озеро — озеро рождества поэта, озеро его юности.
Я знал, что Сергей Орлов работает над новой книгой, знал и даже поторапливал его при встречах: хотелось, чтобы она у него поскорей вышла.
Но Орлов, как всегда, умел не торопиться — так он любил свою работу — и, как всегда, оставался верен своему рабочему шагу: шел, как и шел — ровно, уверенно, без суетных рывков и досадных срывов.
И это не только в творчестве.
Это у Орлова было во всем.
Это — и в слове, и в деле.
Это — и в службе, и в дружбе.
Это — в самом характере Орлова, в его, я бы сказал, северянской первооснове, в уставе души: уж если делать, так добротно, уж если баять, так красно.
И — совестливо!
Вот первопункт его жизненной и творческой заповеди. И поэтому все, к чему так или иначе имел касательство Орлов: Орлов — руководитель семинара, Орлов-секретарь Орлов-докладчик — все, все говорило нам, что это его — личностно орловское. Его — обстоятельное, талантливое, яркое.
А ярче и талантливее всего это проявлялось в стихах.
И мы ждали от него новых стихов.
Ждали новую книгу...
И вдруг — во что до сих пор никак не хочется верить — Орлов? не стало.
Для нас, близких друзей поэта, весть о его кончине сперва показалась какой-то чудовищной нелепостью, граничащей с обманом: как так?! Вроде бы особенно ни на что не жаловался, не докучал врачам, и вдруг!..
Но в том-то все и дело, что это не совсем так, «вдруг».
Была война. Была та самая Великая, изо дня в день четыре года смертно полыхавшая война, на которой Орлов, дважды горевший в танке, чудом, можно сказать, уцелел. Она, та война, была не только тысячеверстой линией огня и крови, линией поминутной смерти и мучительной каждодневной боли, но и многолетней, обращенной сюда, в сторону нашего сегодня, полосой чудовищных разрушений, пожарищ, пустырей, полосой ноющих к непогоде ран, полосой безутешных материнских и вдовьих слез, полем перенапряженных нервов, полем памяти, полем пережитого.
Танкисты спят, как запорожцы, в травы
Закинув руки, растрепав чубы...
Путя сидел на козлах, рядом с кучером (он не особенно любил сидеть на козлах, но кучер и домашние думали, что он это любит чрезвычайно, Путе же не хотелось их обидеть,— вот он там и сидел, желтолицый, сероглазый мальчик в нарядной матроске). Пара откормленных вороных, с блеском на толстых крупах и с чем-то необыкновенно женственным в долгих гривах, пышно похлестывая хвостами, бежала ровной плещущей рысью, и мучительно было наблюдать, как, несмотря на движение хвостов и подергивание нежных ушей, несмотря также на густой дегтярный запах мази от мух, тусклый слепень или овод с переливчатыми глазами навыкате присасывался к атласной шерсти.
У кучера Степана, мрачного пожилого человека в черной безрукавке поверх малиновой рубахи, была крашеная борода клином и коричневая шея в тонких трещинках. Путе было неловко, сидя с ним рядом, молчать; поэтому он пристально смотрел на постромки, на дышло, придумывая любознательный вопрос или дельное замечание. Изредка у той или другой лошади приподнимался напряженный корень хвоста, под ним надувалась темная луковица, выдавливая круглый золотой ком, второй, третий, и затем складки темной кожи вновь стягивались, опадал вороной хвост.
В коляске сидела, заложив нога на ногу, путина сестра, смуглая молодая дама (ей было всего девятнадцать лет, но она уже успела развестись), в светлом платье, в высоких белых сапожках на шнурках с блестящими черными носками и в широкополой шляпе, броса.вшей кружевную тень на лицо. У нее с утра настроение было дурное, и когда Путя в третий раз обернулся к ней, она в него нацелилась концом цветного зонтика и сказала , не вертись!»
Сначала ехали лесом. Скользящие по синеве великолепные облака только прибавляли блеска и живости летнему дню. Ежели снизу смотреть на вершины берез, они напоминали пропитанный светом, прозрачный виноград. По бокам дороги кусты дикой малины обращались к жаркому ветру бледным исподом листьев. Глубина леса была испещрена солнцем и тенью,— не разберешь, что ствол, что просвет. Там и сям райским изумрудом вдруг вспыхивал мох; почти касаясь колес, пробегали лохматые папоротники.
Навстречу появился большой воз сена — зеленоватая гора в дрожащих тенях. Степан попридержал лошадей, гора накренилась на одну сторону, коляска в другую,— едва разминулись на узкой лесной дороге, и повеяло острым полевым духом, послышался натруженный скрип тележных колес, мелькнули в глазах вялые скабиозы и ромашки среди сена,— но вот Степан причмокнул, тряхнул вожжами, и воз остался позади. А погодя расступился лес, коляска свернула на шоссе, и дальше пошли скошенные поля,— звон кузнечиков в канавах, гудение телеграфных столбов. Сейчас будет село Воскресенское, а еще через несколько минут -конец.
«Сказаться больным? Свалиться с козел?» — уныло подумал Путя, когда показались первые избы.
Тесные белые штанишки резали в паху, желтые башмачки сильно жали, неприятно перебирало в животе.
День предстоял гнетущий, отвратительный, но неизбежный.
Уже ехали селом, и откуда-то из-за изб и заборов отзывалось деревянное эхо на согласный копытный плеск. Мальчишки играли в городки на заросшей травой обочине, со звоном взлетали рюхи. Мелькнули серебряные шары и ястребиное чучело в саду местного лавочника. Собака, молча, копя лай, выбежала из-за ворот, перемахнула через канаву и только тогда залилась лаем, когда догнала коляску. Протрусил верхом на гнедой, мохнатой деревенской лошадке, широко расставив локти и весь трясясь, мужик в рубахе, раздутой ветром и порванной на плече.
В конце села, на пригорке, среди густых лип, стояла красная церковь, а рядом с ней — небольшой белокаменный склеп, похожий формой на пасху. Раскрылся вид на реку,— вода была зеленая, цвелая, местами словно подернутая парчой. Сбоку от спускающегося шоссе жалась приземистая кузница,— кто-то вывел на ее стене крупными меловыми буквами: «Да здравствует Сербия!» Стук копыт сделался вдруг звонким, упругим: ехали по мосту. Босой старик, опершись на перила, удил рыбу; у его ног блестела жестяная банка. Стук копыт смягчился снова; мост и рыбак и речная излучина отстали непоправимо.
Теперь коляска катилась по пыльной, пухлой дороге, обсаженной дородными березами. Сейчас, вот сейчас из-за парка, выглянет зеленая крыша — усадьба Козловых. Путя знал по опыту, как все будет неловко и противно, и с охотой отдал бы свой новый велосипед «Свифт» — и что еще в придачу?— стальной лук, скажем, и пугач, и весь запас пробок, начиненных порохом,-чтобы сейчас быть за десять верст отсюда, у себя на мызе, и там проводить летний день, как всегда, в одиноких, чудесных играх.
Из парка пахнуло грибной сыростью, еловой темнотой, а затем показался угол дома и кирпичный песочек перед каменным подъездом.
Объяснение:
я знаю это не то