Простоявшая триста с лишним лет на берегу Ангары, деревня Матёра повидала на своём веку всякое. «Мимо неё поднимались в древности вверх по Ангаре бородатые казаки ставить Иркутский острог; подворачивали к ней на ночёвку торговые люди, снующие в ту и в другую стороны; везли по воде арестантов и, завидев прямо на носу обжитой берег, тоже подгребали к нему: разжигали костры, варили уху из выловленной тут же рыбы; два полных дня грохотал здесь бой между колчаковцами, занявшими остров, и партизанами, которые шли в лодках на приступ с обоих берегов». Есть в Матёре своя церквушка на высоком берегу, но её давно при под склад, есть мельница и «аэропорт» на старом пастбище: дважды на неделе народ летает в город.
Но вот однажды ниже по Ангаре начинают строить плотину для электростанции, и становится ясно, что многие окрестные деревни, и в первую очередь островная Матёра, будут затоплены. «Если даже поставить друг на дружку пять таких островов, все равно затопит с макушкой и места потом не показать, где там селились люди. Придётся переезжать». Немногочисленное население Матёры и те, кто связан с городом, имеет там родню, и те, кто никак с ним не связан, думают о «конце света». Никакие уговоры, объяснения и призывы к здравому смыслу не могут заставить людей с лёгкостью покинуть обжитое место. Тут и память о предках (кладбище), и привычные и удобные стены, и привычный образ жизни, который, как варежку с руки, не снимешь. Все, что позарез было нужно здесь, в городе не понадобится. «Ухваты, сковородники, квашня, мутовки, чугуны, туеса, кринки, ушаты, кадки, лагуны, щипцы, кросна... А ещё: вилы, лопаты, грабли, пилы, топоры (из четырёх топоров брали только один), точило, железна печка, тележка, санки... А ещё: капканы, петли, плетёные морды, лыжи, другие охотничьи и рыбачьи снасти, всякий мастеровой инструмент. Что перебирать все это? Что сердце казнить?» Конечно, в городе есть холодная, горячая вода, но неудобств столько, что не пересчитать, а главное, с непривычки, должно быть, станет очень тоскливо. Лёгкий воздух, просторы, шум Ангары, чаепития из самоваров, неторопливые беседы за длинным столом — замены этому нет. А похоронить в памяти — это не то, что похоронить в земле. Те, кто меньше других торопился покинуть Матёру, слабые, одинокие старухи, становятся свидетелями того, как деревню с одного конца поджигают. «Как никогда неподвижные лица старух при свете огня казались слепленными, восковыми; длинные уродливые тени подпрыгивали и извивались». В данной ситуации «люди забыли, что каждый из них не один, потеряли друг друга, и не было сейчас друг в друге надобности. Всегда так: при неприятном, постыдном событии, сколько бы ни было вместе народу, каждый старается, никого не замечая, оставаться один — легче потом освободиться от стыда. В душе им было нехорошо, неловко, что стоят они без движения, что они и не пытались совсем, когда ещё можно было избу — не к чему и пытаться. То же самое будет и с другими избами». Когда после пожара бабы судят да рядят, нарочно ли случился такой огонь или невзначай, то мнение складывается: невзначай. Никому не хочется поверить в такое сумасбродство, что хороший («христовенький») дом сам хозяин и поджёг. Расставаясь со своей избой, Дарья не только подметает и прибирает её, но и белит, как на будущую счастливую жизнь. Страшно огорчается она, что где-то забыла подмазать. Настасья беспокоится о сбежавшей кошке, с которой в транспорт не пустят, и просит Дарью её подкормить, не думая о том, что скоро и соседка отсюда отправится совсем. И кошки, и собаки, и каждый предмет, и избы, и вся деревня как живые для тех, кто в них всю жизнь от рождения прожил. А раз приходится уезжать, то нужно все прибрать, как убирают для проводов на тот свет покойника. И хотя ритуалы и церковь для поколения Дарьи и Настасьи существуют раздельно, обряды не забыты и существуют в душах святых и непорочных.
Но вот однажды ниже по Ангаре начинают строить плотину для электростанции, и становится ясно, что многие окрестные деревни, и в первую очередь островная Матёра, будут затоплены. «Если даже поставить друг на дружку пять таких островов, все равно затопит с макушкой и места потом не показать, где там селились люди. Придётся переезжать». Немногочисленное население Матёры и те, кто связан с городом, имеет там родню, и те, кто никак с ним не связан, думают о «конце света». Никакие уговоры, объяснения и призывы к здравому смыслу не могут заставить людей с лёгкостью покинуть обжитое место. Тут и память о предках (кладбище), и привычные и удобные стены, и привычный образ жизни, который, как варежку с руки, не снимешь. Все, что позарез было нужно здесь, в городе не понадобится. «Ухваты, сковородники, квашня, мутовки, чугуны, туеса, кринки, ушаты, кадки, лагуны, щипцы, кросна... А ещё: вилы, лопаты, грабли, пилы, топоры (из четырёх топоров брали только один), точило, железна печка, тележка, санки... А ещё: капканы, петли, плетёные морды, лыжи, другие охотничьи и рыбачьи снасти, всякий мастеровой инструмент. Что перебирать все это? Что сердце казнить?» Конечно, в городе есть холодная, горячая вода, но неудобств столько, что не пересчитать, а главное, с непривычки, должно быть, станет очень тоскливо. Лёгкий воздух, просторы, шум Ангары, чаепития из самоваров, неторопливые беседы за длинным столом — замены этому нет. А похоронить в памяти — это не то, что похоронить в земле. Те, кто меньше других торопился покинуть Матёру, слабые, одинокие старухи, становятся свидетелями того, как деревню с одного конца поджигают. «Как никогда неподвижные лица старух при свете огня казались слепленными, восковыми; длинные уродливые тени подпрыгивали и извивались». В данной ситуации «люди забыли, что каждый из них не один, потеряли друг друга, и не было сейчас друг в друге надобности. Всегда так: при неприятном, постыдном событии, сколько бы ни было вместе народу, каждый старается, никого не замечая, оставаться один — легче потом освободиться от стыда. В душе им было нехорошо, неловко, что стоят они без движения, что они и не пытались совсем, когда ещё можно было избу — не к чему и пытаться. То же самое будет и с другими избами». Когда после пожара бабы судят да рядят, нарочно ли случился такой огонь или невзначай, то мнение складывается: невзначай. Никому не хочется поверить в такое сумасбродство, что хороший («христовенький») дом сам хозяин и поджёг. Расставаясь со своей избой, Дарья не только подметает и прибирает её, но и белит, как на будущую счастливую жизнь. Страшно огорчается она, что где-то забыла подмазать. Настасья беспокоится о сбежавшей кошке, с которой в транспорт не пустят, и просит Дарью её подкормить, не думая о том, что скоро и соседка отсюда отправится совсем. И кошки, и собаки, и каждый предмет, и избы, и вся деревня как живые для тех, кто в них всю жизнь от рождения прожил. А раз приходится уезжать, то нужно все прибрать, как убирают для проводов на тот свет покойника. И хотя ритуалы и церковь для поколения Дарьи и Настасьи существуют раздельно, обряды не забыты и существуют в душах святых и непорочных.
Немного лет тому назад,
Там, где, сливаяся, шумят,
Обнявшись, будто две сестры,
Струи Арагвы и Куры,
Был монастырь. Из-за горы
И нынче видит пешеход
Столбы обрушенных ворот,
И башни, и церковный свод;
Но не курится уж под ним
Кадильниц благовонный дым,
Не слышно пенье в поздний час
Молящих иноков за нас.
Теперь один старик седой,
Развалин страж полуживой,
Людьми и смертию забыт,
Сметает пыль с могильных плит,
Которых надпись говорит
О славе и о том,
Как, удручен своим венцом,
Такой-то царь, в такой-то год,
Вручал России свой народ.
И божья благодать сошла
На Грузию! Она цвела
С тех пор в тени своих садов,
Не опасаяся врагов,
За гранью дружеских штыков.
2
Однажды русский генерал
Из гор к Тифлису проезжал;
Ребенка пленного он вез.
Тот занемог, не перенес
Трудов далекого пути;
Он был, казалось, лет шести,
Как серна гор, пуглив и дик
И слаб и гибок, как тростник.
Но в нем мучительный недуг
Развил тогда могучий дух
Его отцов. Без жалоб он
Томился, даже слабый стон
Из детских губ не вылетал,
Он знаком пищу отвергал
И тихо, гордо умирал.
Из жалости один монах
Больного призрел, и в стенах
Хранительных остался он,
Искусством дружеским Но, чужд ребяческих утех,
Сначала бегал он от всех,
Бродил безмолвен, одинок,
Смотрел, вздыхая, на восток,
Томим неясною тоской
По стороне своей родной.
Но после к плену он привык,
Стал понимать чужой язык,
Был окрещен святым отцом
И, с шумным светом незнаком,
Уже хотел во цвете лет
Изречь монашеский обет,
Как вдруг однажды он исчез
Осенней ночью. Темный лес
Тянулся по горам кругом.
Три дня все поиски по нем
Напрасны были, но потом
Его в степи без чувств нашли
И вновь в обитель принесли.
Он страшно бледен был и худ
И слаб, как будто долгий труд,
Болезнь иль голод испытал.
Он на до не отвечал
И с каждым днем приметно вял.
И близок стал его конец;
Тогда пришел к нему чернец
С увещеваньем и мольбой;
И, гордо выслушав, больной
Привстал, собрав остаток сил,
И долго так он говорил:
3
«Ты слушать исповедь мою
Сюда пришел, благодарю.
Все лучше перед кем-нибудь
Словами облегчить мне грудь;
Но людям я не делал зла,
И потому мои дела
Немного пользы вам узнать,—
А душу можно ль рассказать?
Я мало жил, и жил в плену.
Таких две жизни за одну,
Но только полную тревог,
Я променял бы, если б мог.
Я знал одной лишь думы власть,
Одну — но пламенную страсть:
Она, как червь, во мне жила,
Изгрызла душу и сожгла.
Она мечты мои звала
От келий душных и молитв
В тот чудный мир тревог и битв,
Где в тучах прячутся скалы,
Где люди вольны, как орлы.
Я эту страсть во тьме ночной
Вскормил слезами и тоской;
Ее пред небом и землей
Я ныне громко признаю
И о прощенье не молю.
4
Старик! я слышал много раз,
Что ты меня от смерти Зачем?.. Угрюм и одинок,
Грозой оторванный листок,
Я вырос в сумрачных стенах
Душой дитя, судьбой монах.
Я никому не мог сказать
Священных слов „отец“ и „мать“.
Конечно, ты хотел, старик,
Чтоб я в обители отвык
От этих сладостных имен,—
Напрасно: звук их был рожден
Со мной. Я видел у других
Отчизну, дом, друзей, родных,
А у себя не находил
Не только милых душ — могил!
Тогда, пустых не тратя слез,
В душе я клятву произнес:
Хотя на миг когда-нибудь
Мою пылающую грудь
Прижать с тоской к груди другой,
Хоть незнакомой, но родной.
Увы! теперь мечтанья те
Погибли в полной красоте,
И я как жил, в земле чужой
Умру рабом и сиротой.
5
Меня могила не страшит:
Там, говорят, страданье спит
В холодной вечной тишине;
Но с жизнью жаль расстаться мне.
Я молод, молод... Знал ли ты
Разгульной юности мечты?
Или не знал, или забыл,
Как ненавидел и любил;
Как сердце билося живей
При виде солнца и полей
С высокой башни угловой,
Где воздух свеж и где порой
В глубокой скважине стены,
Дитя неведомой страны,
Прижавшись, голубь молодой
Сидит, испуганный грозой?
Пускай теперь прекрасный свет
Тебе постыл: ты слаб, ты сед,
И от желаний ты отвык.
Что за нужда? Ты жил, старик!
Тебе есть в мире что забыть,
Ты жил,— я также мог бы жить!
6
Ты хочешь знать, что видел я
На воле? — Пышные поля,
Холмы, покрытые венцом
Дерев, разросшихся кругом,
Шумящих свежею толпой,
Как братья в пляске круговой.
Я видел груды темных скал,
Когда поток их разделял,
И думы их я угадал:
Мне было свыше то дано в воздухе давно
Объятья каменные их,
И жаждут встречи каждый миг;
Но дни бегут, бегут года —
Им не сойтиться никогда!
Я видел горные хребты,
Причудливые, как мечты,
Когда в час утренней зари
Курилися, как алтари,
Их выси в небе голубом,
И облачко за облачком,
Покинув тайный свой ночлег,
К востоку направляло бег —
Как будто белый караван
Залетных птиц из дальних стран!
Вдали я видел сквозь туман,
В снегах, горящих, как алмаз,
Седой незыблемый Кавказ;
И было сердцу моему
Легко, не знаю почему.
Мне тайный голос говорил,
Что некогда и я там жил,
И стало в памяти моей ясней, ясней...