естры милосердия... Белые голубки... О ком это сказано? Так называли женщин, которые посвящали себя очень тяжелому, но прекрасному делу. Служению людям в те минуты, когда к человеку приходит беда – болезнь. Люди, осознающие ближнему как свой долг, принимающие чужую боль как свою вынести тяжкие испытания и не потерять человечности и доброты. Все мы уважаем труд врача, сделавшего операцию, но очень часто забываем о тех, кто после операции выхаживает больного...
Семь дней, семь ночей я дрался на Балканах,
Без памяти поднят был с мёрзлой земли; И долго, в шинели изорванной, в ранах, Меня на скрипучей телеге везли; Над нами кружились орлы, — ветер стонам Внимал, да в ту ночь, как по мокрым понтонам Стучали копыта измученных кляч, В плесканьях Дуная мне слышался плач.
И с этим Дунаем прощаясь навеки, Я думал: едва ль меня родина ждёт!.. И вряд ли она будет в жалком калеке Нуждаться, когда всех на битву пошлёт… Теперь ли, когда и любовь мне изменит, Жалеть, что могила постель мне заменит!.. — И я уж не помню, как дальше везли Меня то ухабам румынской земли…
В каком-то бараке очнулся я, снятый С телеги, и — понял, что это — барак; День ярко сквозил в щели кровли досчатой, Но день безотраден был, — хуже, чем мрак… Прикрытый лишь тряпкой, пропитанной кровью, В грязи весь, лежал я, прильнув к изголовью,
И, сам искалеченный, тупо глядел На лица и члены истерзанных тел. И пыльный барак наш весь день растворялся: Вносили одних, чтоб других выносить; С носилками бледных гостей там встречался Завёрнутый труп, что несли хоронить… То слышалось ржанье обозных лошадок, То стоны, то жалобы на распорядок… То резкая брань, то смешные слова, И врач наш острил, засучив рукава…
А вот подошла и сестра милосердья! — Волнистой косы её свесилась прядь. Я дрогнул. — К чему молодое усердье? «Без крика и плача могу я страдать… Оставь ты меня умереть, ради Бога!» Она ж поглядела так кротко и строго, Что дал я ей волю и раны промыть, — И раны промыть, и бинты наложить.
И вот, над собой слышу голос я нежный: «Подайте рубашку!» и слышу ответ, — ответ нерешительный, но безнадежный: «Все вышли, и тряпки нестиранной нет!» И мыслю я: Боже! какое терпенье! Я, дышащий труп, — я одно отвращенье Внушаю; но — нет его в этих чертах Прелестных, и нет его в этих глазах!
Недолго я был терпелив и послушен: Настала унылая ночь, — гром гремел, И трупами пахло, и воздух был душен… На грязном полу кто-то сонный храпел… Кое-где ночники, догорая, чадились, И умиравшие тихо молились И бредили, — даже кричали «ура!» И, молча, покойники ждали утра…
То грезил я, то у меня дыбом волос Вставал: то, в холодном поту, я кричал: «Рубашку — рубашку!..» и долго мой голос В ту ночь истомлённых покой нарушал… В туманном мозгу у меня разгорался Какой-то злой умысел, и порывался Бежать я, — как вдруг, слышу, катится гром, И ветер к нам в щели бьёт крупным дождём…
Притих я, смотрю, среди призраков ночи, Сидит, в красноватом мерцанье огня, Знакомая тень, и бессонные очи, Как звёзды, сквозь сумрак, глядят на меня. Вот встала, идёт и лицо наклоняет К огню и одну из лампад задувает… И чудится, будто одежда шуршит, По белому тёмное что-то скользит…
И странно, в тот миг, как она замелькала Как дух, над которым два белых крыла Взвились, — я подумал: бедняжка устала, И если б не крик мой, давно бы легла!.. Но вот, снова шорох, и — снова в одежде Простой (в той, в которой ходила и прежде), Она из укромного вышла угла, И светлым виденьем ко мне подошла —
И с дрожью стыдливой любви мне сказала: «Привстань! Я рубашку тебе принесла»… Я понял, она на меня надевала Бельё, что с себя потихоньку сняла. И плакал я. — Детское что-то, родное, Проснулось в душе, и моё ретивое Так билось в груди, что пророчило мне Надежду на счастье в родной стороне…
И вот, я на родине! — Те же невзгоды, Тщеславие бедности, праздный застой. И старые сплетни, и новые моды… Но нет! не забыть мне сестрицы святой! Рубашку её сохраню я до гроба… И пусть наших недругов тешится злоба! Я верю, что зло отзовётся добром: — Любовь мне сказалась под Красным Крестом.
Царь-колокол Царь-колокол был отлит в 1735 году. Этому событию предшествовали полтора года подготовительных работ. Царь-колокол является памятником русского литейного искусства 18 века.
В 1730 году императрица Анна Иоанновна поручила Миниху найти в Париже мастера, который смог бы перелить разбитый колокол Григорьева. Нужно было перелить колокол с добавлением металла и доведением его веса до 10 тысяч пудов. Работа была предложена королевскому механику Жерменю. Он счел это шуткой. За работу взялся Иван Федорович Моторин. Сначала была изготовлена небольшая модель колокола (весом 12 пудов). После этого все чертежи, включая схему подъема колокола, были отправлены на утверждение в Петербург.
После согласования документов в 1733 году Иван и Михаил Моторины начали отливку колокола. Работы велись на Пушечном дворе. Формовали колокол на Ивановской площади. Для этого использовали яму, глубиной 10 метров. Работы были закончены 25 ноября 1735 года
естры милосердия... Белые голубки... О ком это сказано? Так называли женщин, которые посвящали себя очень тяжелому, но прекрасному делу. Служению людям в те минуты, когда к человеку приходит беда – болезнь. Люди, осознающие ближнему как свой долг, принимающие чужую боль как свою вынести тяжкие испытания и не потерять человечности и доброты. Все мы уважаем труд врача, сделавшего операцию, но очень часто забываем о тех, кто после операции выхаживает больного...
Семь дней, семь ночей я дрался на Балканах,
Без памяти поднят был с мёрзлой земли;И долго, в шинели изорванной, в ранах,
Меня на скрипучей телеге везли;
Над нами кружились орлы, — ветер стонам
Внимал, да в ту ночь, как по мокрым понтонам
Стучали копыта измученных кляч,
В плесканьях Дуная мне слышался плач.
И с этим Дунаем прощаясь навеки,
Я думал: едва ль меня родина ждёт!..
И вряд ли она будет в жалком калеке
Нуждаться, когда всех на битву пошлёт…
Теперь ли, когда и любовь мне изменит,
Жалеть, что могила постель мне заменит!..
— И я уж не помню, как дальше везли
Меня то ухабам румынской земли…
В каком-то бараке очнулся я, снятый
С телеги, и — понял, что это — барак;
День ярко сквозил в щели кровли досчатой,
Но день безотраден был, — хуже, чем мрак…
Прикрытый лишь тряпкой, пропитанной кровью,
В грязи весь, лежал я, прильнув к изголовью,
И, сам искалеченный, тупо глядел
На лица и члены истерзанных тел.
И пыльный барак наш весь день растворялся:
Вносили одних, чтоб других выносить;
С носилками бледных гостей там встречался
Завёрнутый труп, что несли хоронить…
То слышалось ржанье обозных лошадок,
То стоны, то жалобы на распорядок…
То резкая брань, то смешные слова,
И врач наш острил, засучив рукава…
А вот подошла и сестра милосердья! —
Волнистой косы её свесилась прядь.
Я дрогнул. — К чему молодое усердье?
«Без крика и плача могу я страдать…
Оставь ты меня умереть, ради Бога!»
Она ж поглядела так кротко и строго,
Что дал я ей волю и раны промыть, —
И раны промыть, и бинты наложить.
И вот, над собой слышу голос я нежный:
«Подайте рубашку!» и слышу ответ, —
ответ нерешительный, но безнадежный:
«Все вышли, и тряпки нестиранной нет!»
И мыслю я: Боже! какое терпенье!
Я, дышащий труп, — я одно отвращенье
Внушаю; но — нет его в этих чертах
Прелестных, и нет его в этих глазах!
Недолго я был терпелив и послушен:
Настала унылая ночь, — гром гремел,
И трупами пахло, и воздух был душен…
На грязном полу кто-то сонный храпел…
Кое-где ночники, догорая, чадились,
И умиравшие тихо молились
И бредили, — даже кричали «ура!»
И, молча, покойники ждали утра…
То грезил я, то у меня дыбом волос
Вставал: то, в холодном поту, я кричал:
«Рубашку — рубашку!..» и долго мой голос
В ту ночь истомлённых покой нарушал…
В туманном мозгу у меня разгорался
Какой-то злой умысел, и порывался
Бежать я, — как вдруг, слышу, катится гром,
И ветер к нам в щели бьёт крупным дождём…
Притих я, смотрю, среди призраков ночи,
Сидит, в красноватом мерцанье огня,
Знакомая тень, и бессонные очи,
Как звёзды, сквозь сумрак, глядят на меня.
Вот встала, идёт и лицо наклоняет
К огню и одну из лампад задувает…
И чудится, будто одежда шуршит,
По белому тёмное что-то скользит…
И странно, в тот миг, как она замелькала
Как дух, над которым два белых крыла
Взвились, — я подумал: бедняжка устала,
И если б не крик мой, давно бы легла!..
Но вот, снова шорох, и — снова в одежде
Простой (в той, в которой ходила и прежде),
Она из укромного вышла угла,
И светлым виденьем ко мне подошла —
И с дрожью стыдливой любви мне сказала:
«Привстань! Я рубашку тебе принесла»…
Я понял, она на меня надевала
Бельё, что с себя потихоньку сняла.
И плакал я. — Детское что-то, родное,
Проснулось в душе, и моё ретивое
Так билось в груди, что пророчило мне
Надежду на счастье в родной стороне…
И вот, я на родине! — Те же невзгоды,
Тщеславие бедности, праздный застой.
И старые сплетни, и новые моды…
Но нет! не забыть мне сестрицы святой!
Рубашку её сохраню я до гроба…
И пусть наших недругов тешится злоба!
Я верю, что зло отзовётся добром: —
Любовь мне сказалась под Красным Крестом.
Царь-колокол был отлит в 1735 году. Этому событию предшествовали полтора года подготовительных работ. Царь-колокол является памятником русского литейного искусства 18 века.
В 1730 году императрица Анна Иоанновна поручила Миниху найти в Париже мастера, который смог бы перелить разбитый колокол Григорьева. Нужно было перелить колокол с добавлением металла и доведением его веса до 10 тысяч пудов. Работа была предложена королевскому механику Жерменю. Он счел это шуткой. За работу взялся Иван Федорович Моторин. Сначала была изготовлена небольшая модель колокола (весом 12 пудов). После этого все чертежи, включая схему подъема колокола, были отправлены на утверждение в Петербург.
После согласования документов в 1733 году Иван и Михаил Моторины начали отливку колокола. Работы велись на Пушечном дворе. Формовали колокол на Ивановской площади. Для этого использовали яму, глубиной 10 метров. Работы были закончены 25 ноября 1735 года