каноничный образ — казак бандурист сидящий со скрещёнными ногами. среди дополнительных элементов чаще всего встречаются горилка и закуска, дуб, рядом пасущийся конь казака. на картинах времен колиивщины как правило также присутствуют сцены казни врагов.
сказания о казаке мамае можно встретить среди народных легенд, переводов, прибауток. но лучше всего его образ воспроизведен в народной живописи: в бархатном жупане, сафьяновых сапогах и синих шароварах; круглая выбритая голова с закрученным за ухо «оселедцем», длинные усы, чёрные брови, карие глаза, тонкий нос, румяные щёки — портрет красавца-молодца, которым он сложился в народном воображении.
казака мамая на таких картинах всегда рисовали с кобзой, которая является символом певчей души народа. конь на картине символизировал верность, дуб — силу духа[источник не указан 1483 дня]. часто на рисунках мы видим изображение копья с флажком, казацкого штофа и рюмки. это были вещи, связанные со смертью казака, — копьё ставили на месте захоронения, штоф и рюмку клали в могилу — они напоминали о мимолётности жизни и о казацкой судьбе, в которой угроза смерти в бою была повседневной реальностью.
такие картины рисовали на полотне, на стенах зданий, окнах, посуде, ульях и даже на дверях яркими, сочными красками, часто с надписью на украинском языке: «я козак мамай, мене не займай» (рус. я казак мамай, меня не трогай). это свидетельствовало о доброте, независимости и весёлом нраве хозяев. упомянутые рисунки, которые дошли до нашего времени, не только украшали дом, но и рассказывали о вкусах и мировоззрении хозяев.
пытаясь объяснить популярность у украинцев образа казака мамая, советский а. а. шенников видел его истоки в полтавском княжестве («княжестве мансура»), созданное потомками мамая из рода кият[2]:
портрет воина-бандуриста мог появиться сперва как собирательный образ пограничного жителя княжества мансура и его ближайших потомков, — портрет мамая, но ещё не мамая и тем более не "козака". а для композиции портрета могло быть использовано какое-то произведение восточной живописи, имевшее хождение у мансуровых татар, едва ли не сохранившаяся ещё от монгольских времён старая буддийская религиозная картина, смысл которой был давно забыт. этот мамай — полутатарин, полусеврюк — был ещё далеко не украинец по своему этническому самосознанию и культурному облику, но он успешно защищал славянское население украины от крымских набегов и потому стал весьма популярен.
Як тiльки весна десь у житечку-пшеницi розминеться iз лiтом, у нас достигають суницi, достигають уночi, при зорях, i тому стають схожими на росу, що випала з зiрок.
Це теж, прихиляючи небо до землi, говорить моя мати, i тому я люблю ту пору, коли суничники засвiчують своє цвiтiння. Цвiтуть вони так, наче самi дивуються, як спромоглися на такий беззахисно-чистий цвiт. А згодом над ними по-дитячи нахиляють голiвки зволоженi туманом ягоди. I хоч невелика ця ягода, а весь лiс i всяк, хто ходить у ньому, пахне суницею. Я тепер лягаю i встаю, накупаний цими пахощами, —
лiто,
лiтечко!..
Я люблю, як ти розкриваєш свої вiї, прижурений житнiй цвiт, я люблю, як ти довiрливо дивишся на мене очима волошки i озиваєшся косою у лузi, перепiлкою в полi.
А як хочеться спати в тобi, у твоєму солодкому туманi, у твоїх зорях!..
Та вже знайома рука лягає на плече i знайомий голос нахиляється до твого сну:
— Вставай, Михайлику, вставай.
— Ма-мо, iще одну крапелиночку...
— Струси цю крапелиночку.
— Ой...
— Гляди, ще боки вiдiспиш. Тодi що будем робити? Рядно i тепло спадають iз тебе, ти увесь збираєшся у грудочку, неначе волоський горiх, вростаєш у тапчан. Та хiба це пособить?
— Вставай, вставай, дитино, — виважує мати зi сну. — Вже вiкна посивiли, вже прокидається сонце.
Сонце?.. А ти ще бачиш мiсяць, як його з лiсу виносять на рогах корови, що теж пропахли суницею.
На тебе, на твої пошматованi видiння знову падають слова, немов роса; ти встаєш, сурмонячись, позiхаючи, прикладаєш кулаки до очей, а у вухо, де ще причаївся сон, крiзь туман добирається сумовите кування. Вже не перший ранок печалиться зозуля, що от-от на сивому колосi жита загубить свiй голос, —
лiто,
лiтечко!
Воно тихо з полiв зайшло в село, постояло бiля кожного тину, городу та й взялося до свого дiлечка, щоб усе росло, родило. I все аж навшпиньки спинається, так хоче рости, так хоче родити!
Як зелено, як свiжо, як росяно за двома вiконцями нашої бiдарської хатини, яка займає рiвно пiвзасторонка старої перепалої клунi, що вночi спить, а вдень дрiмає...
Пiсля повернення тата був у нашiй родинi дуже невеселий день — розподiл дiдизни. Мов чужi, сидiли на ясенових лавах брати й братова, висвiчували одне одного пiдозрiливим оком. Правда, бiйки-сварки не було, але та сердечна злагода, що жила колись у дiдовiй оселi, далеко вiдiйшла вiд спадкоємцiв. Найбiльше показувала характер братова, хоча й мала на своєму господарствi п'ять десятин, i воли, i корову. Але й дiтей було у неї теж немало — аж четверо, i старшiй дочцi вже треба було готувати вiно.
Дiдова хата дiсталася дядьковi Iвану й дядинi Явдосi. Вони без вiдволоки того ж дня почали зривати з неї блакитнi вiд часу i неба снiпки, а саму хату — пилами розрiзали навпiл. Боляче й лячно було дивитися, як з-пiд залiзних зубiв, наче кров, бризнула стара тирса, як iз живої теплої оселi ставало руйновище — купа скалiченого дерева, як оте вiкно, бiля якого вiдпочивав дiдусь, вирвали з стiни й, наче покiйника, поклали на воза
ответ:
каноничный образ — казак бандурист сидящий со скрещёнными ногами. среди дополнительных элементов чаще всего встречаются горилка и закуска, дуб, рядом пасущийся конь казака. на картинах времен колиивщины как правило также присутствуют сцены казни врагов.
сказания о казаке мамае можно встретить среди народных легенд, переводов, прибауток. но лучше всего его образ воспроизведен в народной живописи: в бархатном жупане, сафьяновых сапогах и синих шароварах; круглая выбритая голова с закрученным за ухо «оселедцем», длинные усы, чёрные брови, карие глаза, тонкий нос, румяные щёки — портрет красавца-молодца, которым он сложился в народном воображении.
казака мамая на таких картинах всегда рисовали с кобзой, которая является символом певчей души народа. конь на картине символизировал верность, дуб — силу духа[источник не указан 1483 дня]. часто на рисунках мы видим изображение копья с флажком, казацкого штофа и рюмки. это были вещи, связанные со смертью казака, — копьё ставили на месте захоронения, штоф и рюмку клали в могилу — они напоминали о мимолётности жизни и о казацкой судьбе, в которой угроза смерти в бою была повседневной реальностью.
такие картины рисовали на полотне, на стенах зданий, окнах, посуде, ульях и даже на дверях яркими, сочными красками, часто с надписью на украинском языке: «я козак мамай, мене не займай» (рус. я казак мамай, меня не трогай). это свидетельствовало о доброте, независимости и весёлом нраве хозяев. упомянутые рисунки, которые дошли до нашего времени, не только украшали дом, но и рассказывали о вкусах и мировоззрении хозяев.
пытаясь объяснить популярность у украинцев образа казака мамая, советский а. а. шенников видел его истоки в полтавском княжестве («княжестве мансура»), созданное потомками мамая из рода кият[2]:
портрет воина-бандуриста мог появиться сперва как собирательный образ пограничного жителя княжества мансура и его ближайших потомков, — портрет мамая, но ещё не мамая и тем более не "козака". а для композиции портрета могло быть использовано какое-то произведение восточной живописи, имевшее хождение у мансуровых татар, едва ли не сохранившаяся ещё от монгольских времён старая буддийская религиозная картина, смысл которой был давно забыт. этот мамай — полутатарин, полусеврюк — был ещё далеко не украинец по своему этническому самосознанию и культурному облику, но он успешно защищал славянское население украины от крымских набегов и потому стал весьма популярен.
РОЗДIЛ ПЕРШИЙ
Як тiльки весна десь у житечку-пшеницi розминеться iз лiтом, у нас достигають суницi, достигають уночi, при зорях, i тому стають схожими на росу, що випала з зiрок.
Це теж, прихиляючи небо до землi, говорить моя мати, i тому я люблю ту пору, коли суничники засвiчують своє цвiтiння. Цвiтуть вони так, наче самi дивуються, як спромоглися на такий беззахисно-чистий цвiт. А згодом над ними по-дитячи нахиляють голiвки зволоженi туманом ягоди. I хоч невелика ця ягода, а весь лiс i всяк, хто ходить у ньому, пахне суницею. Я тепер лягаю i встаю, накупаний цими пахощами, —
лiто,
лiтечко!..
Я люблю, як ти розкриваєш свої вiї, прижурений житнiй цвiт, я люблю, як ти довiрливо дивишся на мене очима волошки i озиваєшся косою у лузi, перепiлкою в полi.
А як хочеться спати в тобi, у твоєму солодкому туманi, у твоїх зорях!..
Та вже знайома рука лягає на плече i знайомий голос нахиляється до твого сну:
— Вставай, Михайлику, вставай.
— Ма-мо, iще одну крапелиночку...
— Струси цю крапелиночку.
— Ой...
— Гляди, ще боки вiдiспиш. Тодi що будем робити? Рядно i тепло спадають iз тебе, ти увесь збираєшся у грудочку, неначе волоський горiх, вростаєш у тапчан. Та хiба це пособить?
— Вставай, вставай, дитино, — виважує мати зi сну. — Вже вiкна посивiли, вже прокидається сонце.
Сонце?.. А ти ще бачиш мiсяць, як його з лiсу виносять на рогах корови, що теж пропахли суницею.
На тебе, на твої пошматованi видiння знову падають слова, немов роса; ти встаєш, сурмонячись, позiхаючи, прикладаєш кулаки до очей, а у вухо, де ще причаївся сон, крiзь туман добирається сумовите кування. Вже не перший ранок печалиться зозуля, що от-от на сивому колосi жита загубить свiй голос, —
лiто,
лiтечко!
Воно тихо з полiв зайшло в село, постояло бiля кожного тину, городу та й взялося до свого дiлечка, щоб усе росло, родило. I все аж навшпиньки спинається, так хоче рости, так хоче родити!
Як зелено, як свiжо, як росяно за двома вiконцями нашої бiдарської хатини, яка займає рiвно пiвзасторонка старої перепалої клунi, що вночi спить, а вдень дрiмає...
Пiсля повернення тата був у нашiй родинi дуже невеселий день — розподiл дiдизни. Мов чужi, сидiли на ясенових лавах брати й братова, висвiчували одне одного пiдозрiливим оком. Правда, бiйки-сварки не було, але та сердечна злагода, що жила колись у дiдовiй оселi, далеко вiдiйшла вiд спадкоємцiв. Найбiльше показувала характер братова, хоча й мала на своєму господарствi п'ять десятин, i воли, i корову. Але й дiтей було у неї теж немало — аж четверо, i старшiй дочцi вже треба було готувати вiно.
Дiдова хата дiсталася дядьковi Iвану й дядинi Явдосi. Вони без вiдволоки того ж дня почали зривати з неї блакитнi вiд часу i неба снiпки, а саму хату — пилами розрiзали навпiл. Боляче й лячно було дивитися, як з-пiд залiзних зубiв, наче кров, бризнула стара тирса, як iз живої теплої оселi ставало руйновище — купа скалiченого дерева, як оте вiкно, бiля якого вiдпочивав дiдусь, вирвали з стiни й, наче покiйника, поклали на воза