Какие образы-символы создаются в стихотворениях блока? какова их роль в различном поэтическом контексте? Приведите примеры чтобы обосновать свое мнение
на смену последнему дню перед рождеством приходит ясная морозная ночь. дивчины и парубки еще не вышли колядовать, и никто не видел, как из трубы одной хаты пошел дым и поднялась ведьма на метле. она черным пятнышком мелькает в небе, набирая звезды в рукав, а навстречу ей летит черт, которому «последняя ночь осталась шататься по белому свету». укравши месяц, черт прячет его в карман, предполагая, что наступившая тьма удержит дома богатого козака чуба, приглашенного к дьяку на кутю, и ненавистный черту кузнец вакула (нарисовавший на церковной стене картину страшного суда и посрамляемого черта) не осмелится прийти к чубовой дочери оксане. покуда черт строит ведьме куры, вышедший из хаты чуб с кумом не решаются, пойти ль к дьячку, где за варенухой соберется приятное общество, или ввиду такой темноты вернуться домой, — и уходят, оставив в доме красавицу оксану, принаряжавшуюся перед зеркалом, за чем и застает ее вакула.
суровая красавица насмехается над ним, ничуть не тронутая его нежными речами. раздосадованный кузнец идет отпирать дверь, в которую стучит сбившийся с дороги и утративший кума чуб, решив по случаю поднятой чертом метели вернуться домой. однако голос кузнеца наводит его на мысль, что он попал не в свою хату (а в похожую, хромого левченка, к молодой жене коего, вероятно, и пришел кузнец), чуб меняет голос, и сердитый вакула, надавав тычков, выгоняет его. побитый чуб, разочтя, что из собственного дома кузнец, стало быть, ушел, отправляется к его матери, солохе. солоха же, бывшая ведьмою, вернулась из своего путешествия, а с нею прилетел и черт, обронив в трубе месяц.стало светло, метель утихла, и толпы колядующих высыпали на улицы. девушки прибегают к оксане, и, заметив на одной из них новые расшитые золотом черевички, оксана заявляет, что выйдет замуж за вакулу, если тот принесет ей черевички, «которые носит царица».
меж тем черта, разнежившегося у солохи, спугивает голова, не пошедший к дьяку на кутю. черт проворно залезает в один из мешков, оставленных среди хаты кузнецом, но в другой приходится вскоре полезть и голове, поскольку к солохе стучится дьяк. нахваливая достоинства несравненной солохи, дьяк вынужден залезть в третий мешок, поскольку является чуб. впрочем, и чуб полезает туда же, избегая встречи с вернувшимся вакулой. покуда солоха объясняется на огороде с пришедшим вослед козаком свербыгузом, вакула уносит мешки, брошенные посреди хаты, и, опечаленный размолвкой с оксаною, не замечает их тяжести. на улице его окружает толпа колядующих, и здесь оксана повторяет свое издевательское условие. бросив все, кроме самого малого, мешки посреди дороги, вакула бежит, и за ним уж ползут слухи, что он то ли повредился в уме, то ли повесился.
вакула приходит к запорожцу пузатому пацюку, который, как поговаривают, «немного сродни черту». застав хозяина за поеданием галушек, а затем и вареников, кои сами лезли пацюку в рот, вакула робко спрашивает дороги к черту, полагаясь на его в своем несчастье. получив туманный ответ, что черт у него за плечами, вакула бежит от лезущего ему в рот скоромного вареника. предвкушая легкую добычу, черт выскакивает из мешка и, сев на шею кузнеца, сулит ему этой же ночью оксану. хитрый кузнец, ухватив черта за хвост и перекрестив его, становится хозяином положения и велит черту везти себя «в петембург, прямо к царице».
найдя о ту пору кузнецовы мешки, девушки хотят отнести их к оксане, чтоб посмотреть, что же наколядовал вакула. они идут за санками, а чубов кум, призвав в подмогу ткача, волочит один из мешков в свою хату. там за неясное, но соблазнительное содержимое мешка происходит драка с кумовой женой. в мешке же оказываются чуб и дьяк. когда же чуб, вернувшись домой, во втором мешке находит голову, его расположенность к солохе сильно уменьшается.
кузнец, прискакав в петербург, является к запорожцам, проезжавшим осенью через диканьку, и, прижав в кармане черта, добивается, чтоб его взяли на прием к царице. дивясь роскоши дворца и чудной живописи по стенам, кузнец оказывается перед царицею, и, когда спрашивает она запорожцев, приехавших просить за свою сечь, «чего же хотите вы? », кузнец просит у ней царских ее башмачков. тронутая таковым простодушием, екатерина обращает внимание на этот пассаж стоящего поодаль фонвизина, а вакуле дарит башмачки, получив кои он почитает за благо отправиться восвояси.
в селе в это время диканьские бабы посередь улицы спорят, каким именно образом наложил на себя руки вакула, и дошедшие об том слухи смущают оксану, она плохо спит ночь, а не найдя поутру в церкви набожного кузнеца, готова плакать. кузнец же попросту проспал заутреню и обедню, а пробудившись, вынимает из сундука новые шапку и пояс и отправляется к чубу свататься. чуб, уязвленный вероломством солохи, но прельщенный подарками, отвечает согласием. ему вторит и вошедшая оксана, готовая выйти за кузнеца «и без черевиков». обзаведшись семьей, вакула расписал свою хату красками, а в церкви намалевал черта, да «такого гадкого, что все плевали, когда проходили мимо».
...суровая сказка, хорошо рассказанная добрым, но мучительно правдивым гением.
Заглавием своей книги Горький явно кивает Толстому, дружески, но чуть насмешливо. Передо мной лежат две книги, очень похожие: посреди однотонной обложки крупно написано слово «Детство». Одна книга библиотечная, заклеена скотчем, даже имени автора не видно. Так что просто — детство. Два детства лежат передо мной. Кладу руку на книгу Толстого, и кажется, что она гладкая, как весенний лист, как старинная полированная столешница, как тёплый лошадиный бок или рукав шёлкового платья. Счастливая, невозвратимая пора. Трогаю книгу Горького. Ой, больно! Жжёт и колется. Раскалённое железо, щёлочь, мокрой розгой наотмашь. Невольно задаёшься вопросом: а было ли детство? А может, детства-то и не было? Однако самая главная разница между этими настолько разными «Детствами», мне кажется, вот в чём. Повествователь у Толстого — взрослый, он оглядывается на затуманенным слезой умиления взором и себя самого видит как бы издалека и сверху. Повествователь у Горького — и есть сам ребёнок, Лексей, Олёша, Лёня, пермяк-солёны уши, голуба душа. Именно и только его чистый взгляд, неутомимый интерес к людям, тонкое сочувствование даже такому, чего пока не понять умишком, освещает всю эту тараканью тьму удивительным светом. Так и выходит, что детство — это не уходящая пора слёз умиления, шалостей и сластей по праздникам, а нечто большее, особое состояние, девство души и сознания. Состояние, когда вокруг не люди, а сказочные богатыри, царевичи, говорящие медведицы — большие, удивительные, сильные существа, несмотря на всю их ничтожность, уныние и слабость. А ещё: представляете ли вы себе, сколько на самом деле в этой книге скрыто детств? «Я сама на всю жизнь сирота!» — это мать. «Я, гляди, на четырнадцатом году замуж отдана, а к пятнадцати уж и родила» — это бабушка. «Меня так обижали, что, поди-ка, сам господь бог глядел — плакал!» — дед-мучитель. Рядом с ребёнком все большие становятся по-детски открытыми, настоящими, отпускают на волю исстрадавшуюся душу и рассказывают то, чего самим себе говорить побоялись бы. Тут в этой маленькой книге открывается ещё один потайной простор: невольно окидываешь взглядом всех, о ком здесь рассказано, а мыслью охватываешь всех, о ком не рассказано, — и понимаешь, что всякий и каждый из этих тёмных и злых людей вырос из собственного детства, которое, поди, тоже было не менее тёмным и злым. Ох ты, Русь, мутный взгляд исподлобья. Что всё это за грязь? Откуда вся эта боль? К чему вся эта сила? Долго спустя я понял, что русские люди, по нищете и скудости жизни своей, вообще любят забавляться горем, играют им, как дети, и редко стыдятся быть несчастными.
на смену последнему дню перед рождеством приходит ясная морозная ночь. дивчины и парубки еще не вышли колядовать, и никто не видел, как из трубы одной хаты пошел дым и поднялась ведьма на метле. она черным пятнышком мелькает в небе, набирая звезды в рукав, а навстречу ей летит черт, которому «последняя ночь осталась шататься по белому свету». укравши месяц, черт прячет его в карман, предполагая, что наступившая тьма удержит дома богатого козака чуба, приглашенного к дьяку на кутю, и ненавистный черту кузнец вакула (нарисовавший на церковной стене картину страшного суда и посрамляемого черта) не осмелится прийти к чубовой дочери оксане. покуда черт строит ведьме куры, вышедший из хаты чуб с кумом не решаются, пойти ль к дьячку, где за варенухой соберется приятное общество, или ввиду такой темноты вернуться домой, — и уходят, оставив в доме красавицу оксану, принаряжавшуюся перед зеркалом, за чем и застает ее вакула.
суровая красавица насмехается над ним, ничуть не тронутая его нежными речами. раздосадованный кузнец идет отпирать дверь, в которую стучит сбившийся с дороги и утративший кума чуб, решив по случаю поднятой чертом метели вернуться домой. однако голос кузнеца наводит его на мысль, что он попал не в свою хату (а в похожую, хромого левченка, к молодой жене коего, вероятно, и пришел кузнец), чуб меняет голос, и сердитый вакула, надавав тычков, выгоняет его. побитый чуб, разочтя, что из собственного дома кузнец, стало быть, ушел, отправляется к его матери, солохе. солоха же, бывшая ведьмою, вернулась из своего путешествия, а с нею прилетел и черт, обронив в трубе месяц.стало светло, метель утихла, и толпы колядующих высыпали на улицы. девушки прибегают к оксане, и, заметив на одной из них новые расшитые золотом черевички, оксана заявляет, что выйдет замуж за вакулу, если тот принесет ей черевички, «которые носит царица».
меж тем черта, разнежившегося у солохи, спугивает голова, не пошедший к дьяку на кутю. черт проворно залезает в один из мешков, оставленных среди хаты кузнецом, но в другой приходится вскоре полезть и голове, поскольку к солохе стучится дьяк. нахваливая достоинства несравненной солохи, дьяк вынужден залезть в третий мешок, поскольку является чуб. впрочем, и чуб полезает туда же, избегая встречи с вернувшимся вакулой. покуда солоха объясняется на огороде с пришедшим вослед козаком свербыгузом, вакула уносит мешки, брошенные посреди хаты, и, опечаленный размолвкой с оксаною, не замечает их тяжести. на улице его окружает толпа колядующих, и здесь оксана повторяет свое издевательское условие. бросив все, кроме самого малого, мешки посреди дороги, вакула бежит, и за ним уж ползут слухи, что он то ли повредился в уме, то ли повесился.
вакула приходит к запорожцу пузатому пацюку, который, как поговаривают, «немного сродни черту». застав хозяина за поеданием галушек, а затем и вареников, кои сами лезли пацюку в рот, вакула робко спрашивает дороги к черту, полагаясь на его в своем несчастье. получив туманный ответ, что черт у него за плечами, вакула бежит от лезущего ему в рот скоромного вареника. предвкушая легкую добычу, черт выскакивает из мешка и, сев на шею кузнеца, сулит ему этой же ночью оксану. хитрый кузнец, ухватив черта за хвост и перекрестив его, становится хозяином положения и велит черту везти себя «в петембург, прямо к царице».
найдя о ту пору кузнецовы мешки, девушки хотят отнести их к оксане, чтоб посмотреть, что же наколядовал вакула. они идут за санками, а чубов кум, призвав в подмогу ткача, волочит один из мешков в свою хату. там за неясное, но соблазнительное содержимое мешка происходит драка с кумовой женой. в мешке же оказываются чуб и дьяк. когда же чуб, вернувшись домой, во втором мешке находит голову, его расположенность к солохе сильно уменьшается.
кузнец, прискакав в петербург, является к запорожцам, проезжавшим осенью через диканьку, и, прижав в кармане черта, добивается, чтоб его взяли на прием к царице. дивясь роскоши дворца и чудной живописи по стенам, кузнец оказывается перед царицею, и, когда спрашивает она запорожцев, приехавших просить за свою сечь, «чего же хотите вы? », кузнец просит у ней царских ее башмачков. тронутая таковым простодушием, екатерина обращает внимание на этот пассаж стоящего поодаль фонвизина, а вакуле дарит башмачки, получив кои он почитает за благо отправиться восвояси.
в селе в это время диканьские бабы посередь улицы спорят, каким именно образом наложил на себя руки вакула, и дошедшие об том слухи смущают оксану, она плохо спит ночь, а не найдя поутру в церкви набожного кузнеца, готова плакать. кузнец же попросту проспал заутреню и обедню, а пробудившись, вынимает из сундука новые шапку и пояс и отправляется к чубу свататься. чуб, уязвленный вероломством солохи, но прельщенный подарками, отвечает согласием. ему вторит и вошедшая оксана, готовая выйти за кузнеца «и без черевиков». обзаведшись семьей, вакула расписал свою хату красками, а в церкви намалевал черта, да «такого гадкого, что все плевали, когда проходили мимо».
Заглавием своей книги Горький явно кивает Толстому, дружески, но чуть насмешливо.
Передо мной лежат две книги, очень похожие: посреди однотонной обложки крупно написано слово «Детство». Одна книга библиотечная, заклеена скотчем, даже имени автора не видно. Так что просто — детство. Два детства лежат передо мной.
Кладу руку на книгу Толстого, и кажется, что она гладкая, как весенний лист, как старинная полированная столешница, как тёплый лошадиный бок или рукав шёлкового платья. Счастливая, невозвратимая пора.
Трогаю книгу Горького. Ой, больно! Жжёт и колется. Раскалённое железо, щёлочь, мокрой розгой наотмашь. Невольно задаёшься вопросом: а было ли детство? А может, детства-то и не было?
Однако самая главная разница между этими настолько разными «Детствами», мне кажется, вот в чём. Повествователь у Толстого — взрослый, он оглядывается на затуманенным слезой умиления взором и себя самого видит как бы издалека и сверху. Повествователь у Горького — и есть сам ребёнок, Лексей, Олёша, Лёня, пермяк-солёны уши, голуба душа. Именно и только его чистый взгляд, неутомимый интерес к людям, тонкое сочувствование даже такому, чего пока не понять умишком, освещает всю эту тараканью тьму удивительным светом. Так и выходит, что детство — это не уходящая пора слёз умиления, шалостей и сластей по праздникам, а нечто большее, особое состояние, девство души и сознания. Состояние, когда вокруг не люди, а сказочные богатыри, царевичи, говорящие медведицы — большие, удивительные, сильные существа, несмотря на всю их ничтожность, уныние и слабость.
А ещё: представляете ли вы себе, сколько на самом деле в этой книге скрыто детств?
«Я сама на всю жизнь сирота!» — это мать.
«Я, гляди, на четырнадцатом году замуж отдана, а к пятнадцати уж и родила» — это бабушка.
«Меня так обижали, что, поди-ка, сам господь бог глядел — плакал!» — дед-мучитель.
Рядом с ребёнком все большие становятся по-детски открытыми, настоящими, отпускают на волю исстрадавшуюся душу и рассказывают то, чего самим себе говорить побоялись бы. Тут в этой маленькой книге открывается ещё один потайной простор: невольно окидываешь взглядом всех, о ком здесь рассказано, а мыслью охватываешь всех, о ком не рассказано, — и понимаешь, что всякий и каждый из этих тёмных и злых людей вырос из собственного детства, которое, поди, тоже было не менее тёмным и злым.
Ох ты, Русь, мутный взгляд исподлобья. Что всё это за грязь? Откуда вся эта боль? К чему вся эта сила?
Долго спустя я понял, что русские люди, по нищете и скудости жизни своей, вообще любят забавляться горем, играют им, как дети, и редко стыдятся быть несчастными.
Вот такая книга. «Точно кожу с сердца содрали».